Шрифт:
С некоторым преувеличением можно утверждать, что Альбертус Коканж стал часовых дел мастером еще в тот момент, когда его прадед открыл часовую мастерскую. Он стал им еще до своего рождения и был уже тогда часовщиком, отменным мастером своего дела. Прадеду, деду, отцу не оставалось ничего другого, как воссоздать его в этой готовой форме — состоянии его будущего бытия. Впрочем, не часовая мастерская составляла самую ценную часть их наследства, а удивительная способность слить себя воедино с ремонтируемыми часами. Нередко Коканж чинил сложнейшие механизмы, не обращая решительно никакого внимания на клиента, ожидающего у стойки. И в то дождливое утро он тоже был поглощен делом — пытался открыть отверткой крышку необыкновенно массивных старомодных часов, о которых владелец сказал, что они отстают, как вдруг заметил по левую сторону от себя и на таком же расстоянии от края стойки бледную руку, пальцы которой непрерывно сжимались и разжимались, словно стараясь привлечь внимание или подать какой-то знак. Он глянул на нее вполглаза. Что рука эта принадлежала человеку,
— Посмотрите-ка лучше на руку.
— Что это все значит, менеер? — спросил Альбертус Коканж, держа отвертку в одной руке, а злополучные часы в другой и направив испытующий взгляд прямо в лицо, которое было так же бледно, пухло и болезненно, как и рука, производившая движения. Лицо ничего не выражало, его мимика ничего не объясняла. То, что человек сказал «рука» вместо «моя рука», только подчеркивало самостоятельность жизни, которую Коканж уже мысленно отметил в этой руке раньше.
— Мне нет никакого дела до вашей руки, — сказал он, — я часовщик, а не содержатель лавки редкостей и принадлежностей для фокусов.
— Вот именно, — согласился человек, его взгляд скользнул по правому рукаву к кисти руки и обратно, — именно потому, что вы часовщик, вам и следовало бы посмотреть на руку, а не вдаваться в рассуждения.
— Но я не хочу смотреть на ваши руки, — сказал Альбертус Коканж.
— Хотите вы или нет, вам этого все равно не избежать, — сказал человек, перестав ласкать взглядом свою руку. Он посмотрел на стену за спиной Коканжа, где тикало по крайней мере четыре десятка часов, и продолжал: — Вам остается только еще сделать выбор — сказать, что вы предпочитаете: писать или издавать звуки.
— Послушайте, — сказал Коканж, принуждая себя к язвительной вежливости, — я могу отсюда позвонить. Если только вы не заберете немедленно свои часы с бумагой и свою руку тоже.
Человек засмеялся.
— Я знал, что часовщики действуют себе во вред, но… — Неожиданно он снова уставился на свою руку с такой неподвижностью во взгляде и с такой значительностью, что часовщик невольно — хотел он этого или нет — стал смотреть вместе с ним, а тот воскликнул с ноткой торжества в голосе:
— Посмотрите теперь! Смотрите же! Смотрите, что происходит с рукой!
— Я не хочу смотреть на вашу
Посетитель между тем смотрел на свою вытянутую руку с таким же пристальным вниманием, как и часовщик, которого он все побуждал не упустить ни одной подробности зрелища, по всей видимости столь же необычного, сколь и полного значения для него, Альбертуса Коканжа. За спиной тикали стенные часы; их многократно повторяемый ритм вызывал головокружение; какие-то часы пробили три раза вопреки той очевидности — которой, впрочем, пренебрегли и другие часы, — что было только около половины одиннадцатого утра; это несоответствие сбивало столку, мешало думать, и в то же время он вынужден был смотреть и в самом деле смотрел — да, смотрел и прислушивался; он не заметил, что отвертка выскользнула из его пальцев на стойку и что часы с бумагой, торчавшей из корпуса, он отодвинул в сторону.
Вот что предстало его взгляду: бледная рука, лежавшая ладонью кверху на стеклянном прилавке, лишилась половины кисти. От пальцев не осталось ничего, кроме неясного движения теней, просматривающихся над стеклом, как рентгеновский снимок, а ладонь, которую пересекали, перекрещиваясь, три или четыре линии, в ритмичном движении то сходящиеся, то расходящиеся друг с другом, таяла со стороны мизинца. Этот процесс завершался теперь довольно быстро. Движение схематично намеченных пальцев перестало быть видимым, ладонь приобрела клинообразную форму, обтаяла до неровного треугольника; обрубок большого пальца при этом сохранил дольше всех свою подвижность, словно пытаясь таким образом побудить остаток кисти к скорейшему исчезновению (последует ли за ней запястье, вся рука, туловище, все тело?), но, прежде чем дело зашло так далеко, человек снял руку с прилавка и сунул невидимую кисть в карман плаща. У Альбертуса Коканжа ослабли ноги в коленях.
— Сейчас это и у вас начнется, — сказал человек, который, казалось, совсем не был смущен исчезновением части своей руки, — вы только скажите, чего вы хотите. Писать, мне кажется, более пристало мыслящему существу, чем издавать звуки, особенно если вы думаете остаться в этой часовой мастерской. Здесь уже и так достаточно звуков, и, кроме того, часы здесь показывают неверное время, так что я только наудачу могу предположить, что сейчас половина одиннадцатого. Кроме того, если вы все-таки предпочтете производить звуки, вы должны иметь в виду, что членораздельная речь под этим не подразумевается.
Когда он заметил, что часовщик продолжает смотреть на него с открытым ртом, он подошел вплотную к прилавку и дал еще несколько разъяснений более доверительным тоном.
— Вы могли бы совершенно ослепнуть. Но слепота вашего отца оказалась достаточным основанием, чтобы в вашем случае избрать другой путь. И потом признайтесь, вы устали, дьявольски устали, устали не столько оттого, что вы видите, сколько оттого, что видят вас; подумайте только о всех этих шпионящих глазах: латунных шестеренках, бесконечном и беспокойном подергивании ваших собственных глаз, уставившихся на вас же из бесконечной череды часовых стекол и полированных крышек часов, владельцы которых в свою очередь в это время внимательно наблюдают за вами. Я вам поясню… Я имею в виду следующее: вы постепенно достигли такой общности со всеми этими предметами, что можете быть только объектом наблюдения. — И он окинул взглядом мастерскую, не пропуская ничего, что здесь показывало время. — Ваше тело превратилось постепенно в механизм, ярмарочную забаву, никчемное приложение вещи, что я и пытался довести до вашего сознания демонстрацией своей сейчас уже исчезнувшей руки. Вы думаете, что вы часовщик? Вы были часовщиком! Вы слишком далеко зашли, Альбертус Коканж. Вы служили времени, и теперь вы изгоняетесь из пространства. Вы должны вернуться назад, к великому многообразию и взаимопревращению возможностей и невозможностей…
Его прервал слабый крик. Охваченный гневным возбуждением, Альбертус Коканж хотел остановить поток слов посетителя, швырнуть в его голову если не массивные часы, то их бумажное содержимое, и тут он заметил, что его тело подвергается тому же превращению, что и бледная рука, только что лежавшая на прилавке. Его собственная правая рука уже наполовину исчезла. Левая рука распадалась менее равномерно, с пеноподобным пузырением плоти, выделяя облачка пара. То же самое происходило с одеждой. Его костюм распадался на глазах, но только ли костюм? Он глянул вниз и не увидел ног. Не мерещилось ли ему, что все его тело издавало слабое шипение, словно при окислении кусочка натрия на воздухе? Не удивительно, что он с трудом сохранял равновесие, закрыл глаза и не мог ответить на вопрос, который был задан теперь в третий раз.
— Итак, что вы предпочитаете: писать или изъясняться звуками?
— Писать… или… — косноязычно пролепетал часовщик, который только пытался повторить вопрос своими непослушными, распадающимися в рыхлую массу губами. Посетитель ухватился за первое сказанное слово. Он извлек из кармана грязноватую записную книжку и вытащил из нее пачку квитанций, которые положил на прилавок. Невидимой рукой он нацарапал несколько слов. Альбертус Коканж уже распался до левого бедра, но сам он видел хорошо: как были спрятаны назад квитанции, серебряный карандашик, записная книжка и как посетитель, не прощаясь, повернулся, чтобы выйти из мастерской. В этот момент в коридоре раздались шаги. В комнату вошла довольно массивная женщина с подбородком боксера, злобная, с медлительно-неловкими движениями. Она посмотрела на стойку, затем на посетителя около двери.