Исчезнувшее село
Шрифт:
Но взволнованно и обреченно посмотрел Келюх.
— Как же? Ну, ты иди… Раз приходится выкуп за змеиную кровь давать, значит, надо кому-то итти. Нет, что же… Дело мое одинокое, бобыльское…
Горечь, которой не было сил сдерживать в груди, толкала людей на жертву за село: казалось, еще час-два такого напряжения — и уже вереницей будут вызываться добровольцы.
— Довольно! — крикнул Колубайко. — Будет с них. Зачем народ переводить зря?..
— Довольно!.. — точно очнулась, зашумела, задвигалась громада.
— Давайте лучше так сделаем, —
— Правильно, правильно… — облегченно вздохнула громада.
— Гарась убежал, — стали вспоминать.
— Журба.
— Муха.
— Даниляк.
Насчитали десять человек.
Вечером началась гроза. Ослепительно вспыхивали молнии, и глухо урчал гром бесконечными потрясающими гулами. Но дождя не было. Сухо блистали огромные просторы то синего, то фиолетового света. Грохот с неба скатывался за дальние, невидимые во тьме края горизонта и сотрясал землю тяжелыми толчками. От грозы еще тревожней и безысходней было на селе…
Утро встало пасмурное, серое, в глухих низких облаках. Все село вышло за околицу провожать отдающихся в пасть беспощадного закона.
«За громаду, родные, страданья принять готовятся. Хотят вольность и право казацкое нам спасти», — с тяжелым чувством думал каждый.
В чистых белых рубахах, как перед смертью, шли девять человек среди огромной толпы. В поле, за греблей остановились, — начиналась узкая дорога между волнистых стен спелой ржи.
— Простите нас, если кого чем обидели!.. — поклонился дед Грицай.
И за ним на все стороны поклонились остальные.
— Нас простите! Нас… — зашумели горькие, вспыхивающие голоса.
— Спасибо вам, браты! Спасибо. Сердцем говорю: век не забудем, — обнимал и целовал каждого атаман Цапко. — Все село, внуки и правнуки почитать вас будут. Не выдавайте никого. Держитесь крепко!..
— Не выдадим. Пока сил хватит…
И вот отделились, тронулись девять человек. Уменьшались, уплывали длинные белые рубахи. Пошли с ними и два назначенных провожатых с списком. Громада стояла неподвижно. Волны золотистой ржи скоро скрыли, заслонили фигуры ушедших.
Глухо плакала Нестеренкова баба. Бледен и подавленно нем был Павлушка.
XV
Сурово, злорадно, ненавидяще-враждебно встретило екатеринославское наместническое правление турбаевских казаков. Робкой кучкой, будто странники, идущие на богомолье, переступили они через порог высокой канцелярии, а там уже пошел перепархивать от стола к столу острый слух: «Убийцы Базилевских… Смотрите, смотрите, какие злодейские рожи»…
Доложили Коховскому. Вышел он нервными мелкими, шажками, близоруко прищурился и закричал тонким надменным голосом:
— Почему девять? Где остальные?.. Ведь я же сказал, — двадцать!..
— Так
— Что-о? Убежали?.. Как же вы вели их? Где ваше оружие? Головы поснимаю! Арестовать их! Заковать в кандалы мерзавцев!..
Моментально солдаты схватили турбаевцев, вывели во двор, загнали в большой затхлый каменный сарай, надели на них тяжелые железные наручники и ржавые ножные кандалы.
— Да мы не убийцы! Что вы делаете? Мы только провожатые… — плакали двое и указывали на список, который не успели сдать.
Только на другой день разобрались в канцелярии в списке, и провожатых освободили. А девять назвавшихся убийц, по распоряжению Коховского, были отправлены по этапу в Градижск, где в нижнем земском суде шло дознание об убийстве.
Тяжелы кандальные цепи, не мил свет белый на степных дорогах, в духоту, в жару, в пыль, когда железо нестерпимо едко раскровянит ноги, когда сил нет итти — и в глазах черными пятнами кружится поле и небо, а спины и плечи ноют от ударов солдатских пищалей. Не дошел Прищепа до Градижска, не одолел худым, исхарканным сухоткой телом трудного пути: на третьем перегоне упал, захрипел кровавой пеной изо рта и умер — погас, точно свечной огарок, сбитый пинком ноги с своего места. Тут же, в степи, среди сиротливых просторов закопал его конвой — и погнал остальных дальше.
Глухими высокими палями — заостренными сверху, плотно уставленными бревнами — окружена была градижская тюрьма, старая, ветхая, словно змей-горыныч, с незапамятных времен поднявшаяся своим страшным частоколом на краю маленького, захудалого городка. Стены тюрьмы почта развалились: сгнили, затрухлявились, потемнели. Чтобы поддержать их и не дать рассыпаться окончательно, вкопали снаружи толстые дубовые подпорки. Так и стояла тюрьма неуклюжей раскорякой, ногастым пауком, будто лохматый разбойный калека на костылях.
— Да мы же эту лешеву хибару в тар-тарары опрокинем! — шепнул тихо Дремлюге Васька с гребли, окинув загоревшимися глазами страшную постройку.
Но внутри, на изъеденных крысами, прогнивших полах, в решетчатых тесных застенках, дремали старые, еще от времен царя Петра и его отца Алексея Михайловича, скрипучие деревянные станки — орудия муки и пыток. И потемнела, поникла бесшабашная бодрость Васьки с гребли: горьким стоном застонал, заметался он белым телом на скрипучих станках.
Начались допросы. Медленно, не торопясь, шло дознание. Вызывали турбаевцев по одному. Задавали вопросы, точно ядовитым жалом до дна прощупывали, когда не добивались тех ответов, каких ждали, — пускали в ход пытки.
Нечеловеческие крики и вопли бились под низкими потолками. Всаживали под ногти гвозди, припекали каленым железом пятки ног, поднимали на дыбу, подвешивали вниз головой, раздергивали суставы рук и ног. Когда деда Грицая за упорное молчание подвесили за ноги, и, наливаясь кровью, заболталась у пола его седая измученная голова, он просил и молил о пощаде.