Ищи врагов среди друзей
Шрифт:
Ферапонтыч зарычал и сделал еще один шаг, страшно растопырив руки со скрюченными, как когти хищной птицы, пальцами. Изо рта его вдруг выплеснулась казавшаяся черной как смола густая кровь и струйкой потекла по бороде.
– Врешь, благородие, – прохрипел он и снова шагнул вперед. – Мое золото, мое, не замай…
Одинцов дважды выстрелил в него, лежа на боку, и Ферапонтыч наконец упал. Он рухнул спиной в костер, взметнув целую тучу искр. В воздухе сразу запахло паленой шерстью от его безрукавки, волос и бороды. Штабс-капитан с ужасом увидел, что огромные подошвы его сапог еще шевелятся, скребя землю, но вскоре шевеление прекратилось, а через несколько секунд в костре что-то лопнуло с громким хлопком, и по поляне
Потом там стали рваться патроны в ленте, которую Ферапонтыч носил вместо пояса, как балтийский матрос, и Одинцов, скрипя зубами от боли в простреленном плече, отполз от костра подальше: вряд ли можно было придумать что-либо глупее смерти от вылетевшей из костра шальной пули.
Когда бешеная пальба в костре прекратилась, Одинцов встал на подгибающихся ногах и подошел к огню. Ферапонтыч на глазах превращался в жаркое. Это зрелище оставило штабс-капитана вполне равнодушным: ему приходилось видеть вещи пострашнее.
– Пес, – сказал Одинцов и плюнул в костер.
Плевка не получилось: не было слюны. – Неблагодарное животное…
Он понял, что ведет себя как институтка, и отвернулся от костра. В первую очередь следовало заняться раной, тем более что Ферапонтыч его уже не слышал. В загробную жизнь Одинцов перестал верить еще в четырнадцатом году, но от души надеялся, что если она все-таки существует, то бородатую сволочь будут жарить в аду точно так же, как на грешной земле поджаривалась сейчас его волосатая туша.
Непроизвольно кряхтя и постанывая, штабс-капитан расстегнул портупею и кое-как стащил с себя кожанку. Разорвав рукав кителя, он осмотрел рану и пришел к выводу, что она пустяковая: пуля прошла навылет, расслоив мышцы и не задев кость. Хуже было то, что в рану попали клочья пыльной, насквозь пропотевшей материи.
– Хорошо, что не в лоб, а на все остальное Божья воля, – вслух сказал он и вздрогнул от звука собственного голоса, совершенно неуместного в этой ночной тайге за сотни верст от ближайшего человеческого жилья.
Он перевязал рану, скрипя зубами, натянул кожанку и провел остаток ночи в мучительном полусне, все время просыпаясь от боли и холода: остаться у костра ему помешал тошнотворный смрад горящего мяса, а на то, чтобы развести огонь на новом месте, не было сил.
Повязка вышла из ряда вон плохо. Он обнаружил это утром, проснувшись и сразу же ощутив, каким тяжелым сделался за ночь набрякший кровью рукав кожанки. Он снова разделся и не смог сдержать ругательство: повязка сползла, и в рукаве было полно полусвернувшейся, превратившейся в густую алую слизь крови. Он соорудил новую повязку, потуже затянул зубами узел, стараясь не обращать внимания на тучей слетевшуюся на запах крови насекомую сволочь, снова напялил на себя кожанку, кое-как застегнул портупею и потратил два с половиной часа на то, чтобы взгромоздить на вьючных лошадей неподъемно тяжелые ящики с золотом. Была минута, когда он совершенно отчаялся и хотел плюнуть на чертовы ящики, но слабость прошла, и он довел дело до конца.
Позавтракал он в седле, а к полудню, видимо, все-таки потерял сознание, потому что, придя в себя, обнаружил, что лежит на спине, а лошади мирно пасутся рядом – все четыре. Проклятые животные завезли его черт знает куда: шума реки, по которому он ориентировался с самого утра, нигде не было слышно. Оглядевшись, штабс-капитан не обнаружил ни одной знакомой приметы.
Одинцов понял, что заблудился. Он хорошо знал, что это такое – заблудиться в здешних краях, и малодушное отчаяние немедленно запустило в него свои холодные когти.
– Не раскисать, – скомандовал себе Одинцов и снова взгромоздился в седло, дважды сорвавшись и чуть не потеряв сознание от боли, когда ударился о землю раненым плечом.
Он проплутал весь остаток дня, а следующим утром выехал на место предыдущей стоянки. Пепел костра
– По христианскому обычаю, – пробормотал Одинцов, хрипло рассмеялся и тронул коня: теперь он знал дорогу.
К вечеру он добрался до зимовья и уснул, не разводя огня. Проснулся он в лихорадке, совершенно больным, и понял, что здесь придется задержаться на несколько дней, а возможно, и навсегда. Следующие несколько часов были кошмаром: он разгружал лошадей и затаскивал ящики в зимовье, уверенный, что вот-вот умрет от перенапряжения. Только затащив последний ящик под крышу и заперев за собой дверь, он позволил себе заняться плечом. Сняв повязку, Одинцов понял, что дело плохо: края раны воспалились и припухли, а сама она издавала скверный запах гниющего мяса.
– Гангрена, – вслух сказал Одинцов и заплакал от слабости и бессильной жалости к себе.
Он знал, что умирает, и это было обидно – подохнуть от гангрены на четырех шестипудовых ящиках золота.
Глава 5
В десять часов утра автобус сделал первую за сегодняшний день остановку.
Вокруг, насколько хватало глаз, простиралась слегка всхолмленная, желтая от выгоревшей травы степь, кое-где оживляемая жиденькими зарослями акаций и полями зреющих подсолнухов. Все здесь было серо-желтое, раскаленное, выгоревшее почти добела. От разогретого асфальта волнами накатывал нездоровый жар, и было совершенно непонятно, как в этом пекле могут жить люди.
Люди здесь тем не менее жили: в стороне от шоссе, а то и прямо вдоль него время от времени возникали утонувшие в пожухлой зелени садов поселки, где черные от загара украинки продавали холодные напитки из фирменных холодильников, выставленных перед крылечками побеленных мазанок. Кое-где предприимчивые хозяева не ограничивались приобретением и эксплуатацией такого холодильника: привычным зрелищем здесь была наброшенная на кривоватые колья армейская палатка, под которой пряталась пара-тройка замызганных пластиковых столиков.
Кормили в таких местах, как ни странно, все теми же хот-догами и гамбургерами, причем в местном, довольно усеченном варианте, и у Дорогина сложилось впечатление, что прославленные вареники окончательно уступили рынок импортным соевым сосискам и импортному кетчупу.
Автобус остановился как раз напротив такого, с позволения сказать, кафе, и отпускники, и без того всю дорогу шуршавшие пакетами, ринулись к этому оазису так, словно неделю в глаза не видели ни воды, ни пищи.
Ознакомившись с прейскурантом и убедившись в том, что местная валюта пользуется здесь несомненным, хотя и не вполне понятным, уважением, пассажиры автобуса так же дружно ринулись на поиски обменного пункта, который, к их немалому удивлению, обнаружился совсем рядом, буквально в двух шагах. Он представлял собой облезлую деревянную будку, отличавшуюся от обыкновенного нужника только пыльным застекленным окном во весь фасад да криво выведенной надписью «Обмен валют». Курс оказался вполне приемлемым, и десять минут спустя, шелестя местными деньгами, странно похожими и на доллары, и на конфетные фантики одновременно, народ отправился в придорожное кафе, чтобы поближе познакомиться с его меню. Отдельные отщепенцы, презрев хот-доги и кока-колу, пошли покупать дыни, которые ярко-желтой конической кучей громоздились прямо на обочине шоссе. Дыни продавала необъятная тетка с гренадерскими усами, имевшая при себе складной стульчик с парусиновым сиденьем, набор гирь и подозрительного вида весы. В кармане фартука, повязанного поверх ее безразмерной талии, тяжело позвякивала мелочь, а в уголке усатого рта дымилась, как бикфордов шнур, заграничная сигарета, из-за чего круглое лицо торговки было похоже на готовую вот-вот шарахнуть бомбу, – Боже, ну и зрелище, – сказала Тамара, смешно наморщив нос.