Исход
Шрифт:
— Я стар, ты глуп, — он передвинул пешку, — кому расширяться?
— Спасибо, пап. Что ты умеешь, так ободрить.
— Я правду говорю. Кто как не отец?
Паша прошел в комнату и остановился за его спиной, глядя в окно. Отец жил в центре Яшина, один в двухэтажном доме. Прислуживавшая ему глухая бабка, Вера Николаевна, бывшая при Головиных уже лет тридцать, при встрече гладила Пашу по плечу, мол, недавно какашки из-под тебя убирала, а сейчас какой красавец. Тоже не принимала его всерьез. Никто не принимал. Ни одна блядь.
— Ты ничего не хочешь. Не не
На единственном на весь Яшин, из проката, в нем перетрахалась и переблевалась на свадьбах половина города.
— У тебя никогда не было цели. Только круто выглядеть и тусоваться с такими же… — Он удержался от ругательства. — Ты мог получить образование. Мог в Москву уехать, были же задатки. Но ты не хочешь. Я не понимаю ваше поколение. Ничего не хотите, деньги брать и то ленитесь. Вы и мир просрали, лень было защищать. Ничего не хотите, не умеете, не може…
Паша накинул ему на шею шнур от шторы. Это был перекрученный канатик с золотой ниткой, и душить было неудобно, но отец был слаб и почти не сопротивлялся. Паша стащил его на пол и лег на него спиной. Ему мешала гардина, но он дернул, и штора оборвалась, и теперь ему было легче.
Он устал и сполз с отца.
— Можем, пап, все можем.
Он не знал, задушил или нет. Пощупал шею и ничего не понял. Маленького зеркальца, чтобы приставить ко рту и убедиться, не было. Паша посидел несколько минут, и когда отец не пошевелился, пошел вниз, к Вере Николаевне. Раздался короткий крик, за ним выстрел, громкий, глухой.
Паша снова поднялся и стал шарить по ящикам и шкафам и бить в них стекла.
Вернувшись домой, выпил стакан виски и попросил Машу съездить проверить старика. Живет один, мало ли. Она все поняла по его дрожащим рукам.
Бродяга какой-нибудь залезет и грохнет из-за еды, продолжал Паша. Сто раз ему говорили — возьми охрану. Сто раз — надо жить компактно, в соседях. Мой город, отвечал, ничего не боюсь. Вот тебе и твой город, козел упрямый.
— Ты понимаешь, что он сумасшедший? Религиозный маньяк! У него галеники, ему дьявол является, он мне сам говорил! Это нормально? Ко мне почему-то дьяволы не являются. Господи, о чем мы говорим — он ночь в яме с трупами спал, и было ему озарение! И он — Антон, вдумайся — воспарил! Представляешь, какая каша в мозгах? Он мой друг, но нельзя, чтобы он лагерем руководил! Здоровый человек не будет месяц в лесу жить! Мы его все любим, но сейчас ставки другие!
Антон не отвечал, шел вперед, а Миша едва поспевал следом.
— Ответь! Уже нельзя быть похуистом, Антон, на тебе Светка!
— Светку не приплетай, ладно?
— Почему? Она от тебя зависит, ты мужик, почему ее не приплетать? Забудь о вашей дружбе великой, честно, ты согласен с тем, что он делает?
— Нет! Доволен?
— Да.
Миша и вправду успокоился. Он начал курить в последний месяц, полагая, что ему идет курить, и сейчас полез за сигаретой. Он нарочно вытащил сегодня на охоту Антона. Хотел всех поодиночке обработать. Сашка Погодин и Карлович уже с ним, и Игнат склонялся.
Земля напиталась дождем, и сапоги на сантиметр утопали в ней, и в следах появлялась вода. Было холодно и мерзко. Они остановились.
— Мудаком меня считаешь? Кто-то должен быть мудаком, — сказал Миша, останавливаясь у валуна, огромного пористого камня, поросшего с одной стороны мхом, — а мне не привыкать. Меня всю дорогу шпыняли, в школе, во дворе, в институте. И дружили со мной объедки, еще считали, я благодарен должен быть. Я ж калека, чего мне перебирать!.. Он набрал в лагерь пятьсот рыл, читает им лекции о Боге и крови, а нам жрать скоро нечего будет! Скоро зима! Все умрем, и мы, и они!
— Чего ты от меня хочешь?
— Надо его снять, чего я от тебя хочу…
— Соображаешь, что говоришь?
— Да. Речь о моей жизни. И о твоей, и о всех. И о его, кстати, тоже!
Антон уперся руками в валун рядом с Мишей. Камень был теплым. Он всегда был теплым, и зимой на нем таял снег.
— Сергей налепил на меня ярлык фашиста, и меня уже не воспринимают. Но что он творит… Это он фашист, самый настоящий. А вдруг он завтра о самосожжении заговорит? Или надо будет вырезать кого-то, кто по крови его не устраивает? При его авторитете…
Антон и сам так думал, хоть и гнал эти мысли. Жизнь в лагере была, как снежная шапка на весенней крыше — пока держится, но вот-вот рухнет. Запасы таяли, все болели, люди начинали ссориться и воровать. Еще две недели назад в лагере царил порядок, а сейчас он умирал от подхваченного с воли вируса под названием хаос.
Драпеко пытался лечить кого мог, но боялся показать себя никудышным доктором, и был озабочен не тем, как вылечить больного, а как сохранить реноме. Поэтому при любой болезни сразу пугал и говорил, что медицина бессильна, хоть он и постарается.
Чтобы принять беженцев, в корпусах ставили печи. Выбирали большие помещения, вроде столовой и спортзала. Ночами было холодно, печи топили нещадно, и они разваливались. Приходилось подселять беженцев к «старым» колонистам, и это вызвало волну недовольства. Половина не пускала «новых» на порог.
По требованию «стариков» собрали в столовой общий совет лагеря, на который пришли по одному-два человека от семьи. «Старые» и «новые» стояли двумя кучками, и Миша подумал, здрасте, приехали, уже и в лагере воюющие классы.
— Мы эти дома вылизали, приспособили, руки стерли в кровь, я сам печку выкладывал! — горячился Андрей Синявский, сильный и правильный мужик, прорвавшийся из Москвы с женой и двумя детьми, угнав армейский бэтээр и управляя им по памяти времен службы. — А вы мне суете еще шесть человек! Шесть!
— Теплее будет, — спокойно отвечал Бугрим. — Андрей, ты чего хочешь, я понять не могу?
— Не надо было их брать. — Андрей вслух говорил то, о чем думали все.
— Так может, и тебя брать не надо было? — нервно бросил Митрич, злой старичок из «новых». — Сам пролез, другим на улице подыхать? Твой, что ли, лагерь?