Исходная точка интриги
Шрифт:
3. Меланхолия
Ничто так не волнует душу, наполняя ее все более сильным удивлением и благоговением, как звездное небо над моей головой.
Зачем он здесь?
Глубокую задумчивость, в которую часто против своей воли погружался Потемкин, я назвал приступами меланхолии, быть может, не совсем правильно. По той единственной причине, что очень трудно одним словом определить состояние
Слово «меланхолия» – греческое. Согласно точному переводу, оно означает темную, даже, точнее, – черную волну, поднимающуюся неизвестно откуда и уносящую человека в бездну, подобную той, о которой я только что упомянул. Под меланхолией греки понимали «мрачное помешательство», когда беспричинная тягостная тоска отрешает человека от жизни, а потому и доводит его чаще всего до самоубийства.
Чувство, овладевавшее Потемкиным, тоже появлялось, казалось бы, беспричинно и самопроизвольно, и отстраняло его от житейской суеты, но к самоубийству, к мысли лишить себя жизни не толкало. Он словно, затаившись, взирал откуда-то из глубины себя на эту жизнь, удивляясь ее страшной предопределенности и непоправимости, и жестокой, неумолимой безучастности.
И вместе с тоской, страхом и ужасом возникало чувство удивления, как будто приоткрывавшее ему какую-то неодолимо влекущую тайну. И завороженный этой тайной, он как заклинания повторял неразрешимые вопросы и восхищенно и восторженно убеждался в отсутствии ответа на эти вопросы: «зачем я?», «зачем все вокруг меня?», «зачем бьется сердце?», «зачем так высоко в небе облака?», «зачем муравей тащит соломинку?», «зачем я явился в этот мир?», «зачем живу?», «что со мною станет, когда умру?», и «как это меня не будет?» – вопросы, такие же бессмысленные, как и сам мир.
Первый раз это случилось с ним в детстве, лет пяти, поздним летним вечером, накануне надвигающегося ненастья. Недалеко от дома, на опушке леса, в вечернем сумраке, под высоким небом с разорванными, клубившимися темно-синими облаками он увидел в раскрытом оконце сторожки лесника малолетнего придурка. Мальчонка в грязной рубашонке, с большущей головой на тонкой шее, с огромными белками бессмысленных глаз идиота, неестественно вывернув шею и вперившись неотрывным взглядом куда-то ввысь, в просветы между облаками, тыкал ложкой в миску, стоящую на подоконнике, и машинально, раз за разом, засовывал ложку с кашей в рот.
За спиной у него, в печи, горел огонь, на улице безмолвный сумрак темным бездонным омутом поглощал лес и сторожку под бездонно высоким небом – вот тогда впервые ему и пригрезился этот, еще неосознанный им, страшный вопрос: «зачем?», и он побежал со всех ног домой, словно сумрак с опушки леса протягивал за ним свои змеиные щупальцы.
Второй раз это произошло перед отъездом на жительство в Москву – ему тогда минуло лет десять – опять в вечерних сгущающихся сумерках. Он забрел в запущенный, заглохший сад за домом, где между одичавшими яблонями уже росли молодые тонкие березки, а кое-где, в высоком бурьяне, и маленькие пушистые елочки. На склоне, спускавшемся к пруду, от которого по изумрудно зеленой траве босоногая крестьянская девчонка гнала стайку белоснежных гусей, стояла покосившаяся и вросшая в землю банька.
В этой баньке мать когда-то и родила его на белый свет. Крытая полусгнившим тесом банька заросла лопухами и крапивой, достававшей до крыши. Летний сумрак вокруг казался светлым. Дверь баньки была раскрыта и черный зев дверного проема темнел страшным провалом в бездонную, всепоглощающую пропасть небытия.
И он снова не выдержал непонятно откуда и почему нахлынувшего ужаса и бьющегося в висках вопроса: «зачем?» и бросился бежать через сад, цеплявшийся за него корявыми ветками старых яблонь и хлеставший по лицу тонкими ветвями березок с только что развернувшимися маленькими клейкими листочками.
Потом он совладал с этим чувством – оно охватывало его всякий раз, когда он безлунной ночью смотрел в ясное небо, роившееся в высоте мириадами звездочек и звезд – он уже знал, что каждая звездочка это душа – то ли некогда жившая в чьем-то теле, то ли назначенная неизвестно зачем вселиться в чью-то телесную оболочку, исторгнутую из женской плоти в какой-нибудь заброшенной баньке.
Позже это же чувство и тот же немой вопрос возникали, когда он лежал рядом со спящей женщиной и, холодея от непонятного ужаса, слышал ее бессмысленное, равномерное, как стук собственного сердца, дыхание и видел в светлой темноте раздвоенную белизну груди и темнеющий низ округлого живота, всегда вызывающий в памяти темный провал дверного проема баньки, от которого он едва убежал через заросший, одичавший сад.
Именно поэтому в молодости и в зрелые годы у него было так мало женщин. После ночей, проведенных с императрицей, это чувство никогда больше не возникало – он засыпал, не слыша ни дыхания женщины, ни стука своего сердца. И поэтому теперь женщин было много.
Но для него в этом мире, в этой жизни существовала только одна женщина – царица, императрица, Екатерина. Он добился ее, завоевал, он не просто стал ее любовником, он поставил свои условия и она приняла их, они обвенчались, хотя и тайно.
Только потом он понял, что она, Екатерина, не подчинилась ему полно и всецело, как жена мужу, не прилепилась к нему, как того требует священное писание и неписанный закон естества, не стала его частью, а подчинила себе его самого. Глубоко уязвленный тем, что все вышло так, как хотела и устроила она – сохранив за собой свободу и власть и оставив его при себе в той роли, в которой он ей нужен – он согласился на эту роль, в глубине души подразумевая перемену такового положения.
Для изменения этого положения должны произойти большие, очень большие перемены, крушение целых империй и возникновение империй новых. И он сделал все, чтобы их приблизить. И когда они, эти перемены, казалось вот-вот должны были начаться, в душе его вдруг поднялась темная, черная волна, грозящая поглотить его, словно ничтожную щепку в безбрежном океане.
4. Кто ты есть?
На Потемкина часто находила хандра.
Однажды, за несколько недель до объявления Турцией войны, Потемкин обедал вместе с секретарем своей канцелярии Поповым. Они начали с ботвиньи. Почти отполовинив тарелку, Попов вдруг заметил, что светлейший князь, проглотив всего несколько ложек знаменитого кушанья, погрузился в глубокую задумчивость. Когда Попов спокойно доел ботвинью, Потемкин неожиданно спросил шампанского и, выпив два бокала искрящегося бурными пузырьками вина, доставленного из далекой Франции, сказал, обращаясь к Попову: