Иск Истории
Шрифт:
Гауди погибает под колесами трамвая, пытаясь перейти улицу к Собору, прикованный последним взглядом к нему. 1926 год. Близится время железных коней Апокалипсиса, время Герники, Второй мировой, Катастрофы, Возмездия. И абсолютно духовное пространство «Зоара» смыкается с физическим пространством, чьи тайны пытаются раскрыть Гауди, Миро, Дали.
Улетаем домой. Тихие залы аэропорта Барселоны, успокаивающая музыка, уносящая в ожидаемые сферы высот.
Ночевала тучка золотая...
Забытая или отставшая от массы, такая задумчивая и одинокая, погруженная в себя, проплывает мимо нас в иллюминаторе, где в дальнем мареве мерцает приближающейся линией берега Израиль.
Скандинавия: групповой портрет пространства с часами без стрелок
1. Чьим быть любимцем как Авраам?
Остроту проживания еще незнакомого пространства всегда несут сны в новом месте. У мира
Вчера, к вечеру, после четырех часов полета из аэропорта Бен-Гурион, нас принял копенгагенский, огромный вширь и вдаль, аэропорт – небесные врата Скандинавии. Уже в сумерках поселились в отеле «Астория» по улице Банегардспладсен, 4, рядом с приземистым главным вокзальным зданием Датского королевства. Из окна гостиничного номера, вправо наискосок, оно виделось целиком, тускло освещенное в довольно светлой северной ночи сентября, но цифры времени, ярко вспыхивающие в темноте, будоражили всполохами стены комнаты, просачиваясь в сон. Цифры менялись в светящейся тарелине на фасаде вокзала.
Часы без стрелок.
Цифровые или, как ныне любят изъяснятся, дигитальные.
Какой-то образ или мысль, связанные с этим, не давали мне покоя, но вспомнить не мог. Предстояло дня три побыть в датской столице, а затем лететь в Хельсинки на встречу в рамках международной писательской организации – Пен-клуба. Тема встречи «Свобода или индифферентность». Воистину нередко равнодушие прикрывают маской свободы.
«Копен-гаген», – продолжают вызванивать колокола. Утро в столице Дании. Следует собственным опытом проверить слова великого на все времена датчанина по имени Гамлет: «Подгнило что-то в Датском королевстве». Правда, знакомый нам Станислав Ежи Лец расширил это выражение, имея в виду весь мир: « Как велика Дания». Кстати, «Лец» на иврите «шутник, балагур». Особенно хороша его шутка «Выше голову, – сказал палач, набрасывая петлю». Что ж, выше голову, и – глазеть. Это ведь особая болезнь патентованных фланеров: неустанно заглатывать пространство. Ничего, что видеокамера оттягивает плечо, беспрерывно вызывая желание избавиться от нее, подобное жажде протрезвиться, зато не отрываешься от окуляра, как алкоголик от бутылки. Постепенно линейная, по-глупому ненасытная жажда снимать все, что видишь, подряд и в ряд, рождает свою философию самой себя организующей духовной энергии проживаемого пространства.
Минуем вокзал, парк Тиволи, магазин с хрусталем и винами, пересекаем проспект Андерсена, по обеим сторонам которого велосипедные колеи: такое число велосипедистов можно в Израиле увидеть лишь в Судный день. Но у нас это, в основном, дети. Здесь же целые семьи с детскими колясками, прикрепленными к раме заднего колеса, несутся вдоль улиц.
Останавливаемся на площади перед муниципалитетом – очаровательным зданием средневековья с немыслимыми коньками на крыше, то ли выросшими из сказок Ганса-Христиана, то ли давшими повод для них. Из муниципалитета прямо на нас внезапно сваливается толпа, молодые мужики в каких-то марлевых женских платьях дрыгают волосатыми ногами, всех осыпают рисом: оказывается, свадьба. Ее тут справляют в муниципалитете.
Мы, несколько ивритских писателей, еще прочешем город вдоль и поперек, постепенно и все более становящийся сказочным под мягким, червленым, андерсеновским закатом. Постоим у знаменитой русалочки, как-то затеряно каменеющей на берегу моря. Поглазеем на оловянных солдатиков сменяющегося караула у королевского дворца, вышагивающих рядом с не менее игрушечными пушками. Полюбуемся готовящимися раствориться в ночи шпилями соборов и церквей, составляющих родовой силуэт датской столицы. А пока, миновав муниципалитет, мы ступаем на камни знаменитой прогулочной улицы – Строгет, одной из самых старых, пересекающей город с запада на восток. В столь ранний час улица уже забита людом. Ощущается особая отчужденность толпы, ибо здесь она неприкрыто выступает за холодным нордическим равнодушием. «Лицевой счет» размыт. Половодье человеческих глаз по-рыбьему скользит мимо. И все же это несравненно лучше людской массы моей молодости в иных краях диктатуры пролетариата, скрывавшей
Вот и пришел миг встречи с именем, столь много сыгравшим в моей жизни. В студенческие годы сирены Серена Кьеркегора завлекали меня, и я ни на миг им не сопротивлялся. Большинство рождается с ушами, залепленными воском. По Кабале ребенок в чреве всезнающ, но при выходе на свет, кладет ему Ангел палец и стирает все знания, оставляя вмятину над верхней губой и жажду в душе вернуть их. Мысль о том, что человеческая жизнь вообще – ошибка эволюции, столько в ней невыносимого страдания, – колыхалась на призрачных крыльях имен Шопенгауэра и Кьеркегора, рассыпающиеся книжки которых в те ранние пятидесятые я обнаружил у старого подслеповатого еврея-букиниста случайно, как это всегда бывает: мельком и на бегу узнаешь судьбу свою в лицо. Самоуверенными пигмеями выглядели Маркс и Ленин в свете этой мысли. Шопенгауэр и Кьеркегор необходимы были, как духовная диета: не объедаться демьяновой ухой марксизма-ленинизма, выдаваемой за последнее и незаменимое блюдо философии. Я отчаянно рыскал в поисках их книг, даже добыл отпечатанный на машинке экземпляр книги Кьеркегора «Страх и трепет», толкующей жертвоприношение Авраамом сына своего Ицхака.
Неисповедимы пути мировой философии. Искра иудейской Торы высекла пламя в душе нордического гения, ставшего родоначальником экзистенциализма – одинокого, но глубокого и сильного существования лицом к лицу с Богом. Другой иудейский гений Мартин-Мордехай Бубер, оттолкнувшись от собственных истоков, инициированных Кьеркегором, открыл экзистенциальную подкладку Торы в длящемся диалоге человека с Богом.
Стою в парке, у библиотеки Копенгагенского университета, рядом с памятником Кьеркегору. Тишина, забвение, тихий плеск фонтана, солнечный свет, просеянный через зелень листвы. Куст. Он пустил глубоко и на всю свою жизнь корни. Завистлив ли он к человеку, рвущемуся пуститься по миру? Сцепление корней от первого куста, того, несгораемого, протягивается через время моей жизни, не обрываясь в тысячелетиях, держит меня на бесконечной привязи, как альпиниста канат, храня его жизнь, позволяя висеть над безднами, подниматься на крутизну и самому удивляться собственной цепкости. И катится живой вал деревьев и трав к тому одинокому кусту, в котором запутался овен, увиденный Авраамом в миг, когда он занес нож над сыном Ицхаком.
У памятника Кьеркегору, у стоящего рядом огромного хранилища книг, полуденное солнце, скрадываемое листвой, неожиданно приходит на память ослепительностью входа в темень пещер долины ручья Кумран, впадающего в Мертвое море. В пещерах этих более двух тысяч лет пролежала нетронутой под потоком времени библиотека еврейской истории, свернутая в рукописи и упрятанная в глиняные сосуды. Не подобно ли прошлое человека дымному праху, упрятанному в сосуд отошедших лет? Откупоренное ударом Аврамова ножа, возникло оно перед Кьеркегором как джин. Но подчинился ли джин великому датчанину или взял над ним власть?
Мистерия Авраама и Ицхака повторяется, увеличиваясь до вселенских размеров: Бог отдает собственного сына на заклание, ввергая человечество в вечное раскаяние. Сценарий этого жертвоприношения более жесток: никакого овна в кустах. Но замечают лишь жестокость первого. Вселенская ли метафизика делает приемлемой второе сыноубийство, или опять дело в евреях? Авраам-то был евреем, так и пишется в Торе – Авраам аиври. Ну а во втором случае даже потомки реально распявших сына Божьего римлян – «мародеров», несущих по сей день «караул над гробом», официально снявших с евреев обвинение, все же не могут расстаться с такой голубящей их душу мыслью, что евреи распяли Христа.