Иск Истории
Шрифт:
Таков этот год 1968-й. Страна «до самых до окраин» все еще просыпается с дикой головной болью, все еще не может прийти в себя после самой длительной в человеческой истории Варфоломеевской ночи – с поздних тридцатых до ранних пятидесятых, когда систематически уничтожались те, на лбу, языке, родословной которых был знак проклятия – остатки независимости, ума, достоинства, знаки неугодной нации или отвергнутого угодничества. Дело пахло миллионами трупов, всплывшими на поверхность этих лет или вмерзшими в вечную мерзлоту еще одним катаклизмом, содеянным руками людей. Две Катастрофы, одна за другой – первая в Восточной Европе, главным образом в Польше и Литве, вторая – в Сибири после смерти Сталина, качались над гиблой беспамятной поверхностью XX столетия, их черные тени ощущались за каждой мыслью, стремлением, душевным движением оставшихся в
В день отлета из Вильнюса устроили в зале аэропорта для именитых гостей отвальную. Ящики коньяка и водки извлекались из-под стола. С раннего утра уже под хмельком, все поглядывали на стол, как стая хищников на будущую жертву. Были здесь незнакомые мужики и девицы, но даже знакомые лица писателей были неузнаваемы: они как бы набрякли томительной страстью нетерпения, глаза оживленно поблескивали. В разговоре никто не жестикулировал, а все потирали руки в предвкушении. Приближались минуты не столько расставания, сколько истинного братства. Помню, все безмолвно похлопывали меня по плечу, сажали, предупредительно подвинув стул, наливали, чокались, глотали – «на брудершафт», «на посошок», «по маленькой», «на одном духу».
Страсть к даровой выпивке одолевала возможности организма.
Уже стоя у трапа, отъезжающие целовались друг с другом, не узнавая, путая улетающих с остающимися, и тут же начинали драться.
В полупустом, старом, трясущемся, как колымага, среди облаков самолете Ил-18, в разболтанных креслах со стертыми и местами облезлыми багрово-красными чехлами спали мертвецки пьяным сном уважаемые деятели пера, и скудный ацетиленовый свет падал на их синюшные лица. В кондиционированном воздухе пахло клопами.
Надвигался август. Опять навалилась тоска. Жизнь насквозь пронизана сюрреализмом: Союз писателей Молдавии прикреплен к поликлинике комитета госбезопасности: литераторы смешиваются с сексотами в очередь к невропатологу, говорливой Агнессе Францевне. Вижу на ее столе стопку лечебных карточек с надписями «сексот». Спрашиваю, что это. Охотно разъясняет, ибо ей вообще нравится беседовать с писателями: сокращенно «секретный сотрудник». Кто бы мог подумать. Уверен был: собачья кличка.
В августовской ночи тлеют волчьи цепочки фонарей по краю Котовского шоссе. Недалеко от нашего дома, во дворе дорожного управления, раскинули призывной пункт: всю ночь ходят между домами, выкликают имена, стучат в двери квартир, вручают повестки: в течение получаса собраться с вещичками на выход. На душе омерзительно: неужели войдут в Прагу? Ранним утром иду становиться в очередь за молоком. Какая-то женщина, извлекая из сумки пустые бутылки из-под кефира, говорит мельком: «Вошли ночью...».
Сладок сон за миг до катастрофы.
Через тридцать три года, треть века, в ином тысячелетии, делегация ивритских писателей наносит ответный визит в Литву по приглашению Союза писателей литовских. Пересадка в Копенгагене. Всего один час полета по прямой линии через Балтийское море отделяет страну Данию, где спасали своих евреев, от другой страны, Литвы, где их убивали еще до прихода нацистов. Прилетаем в ночь. Аэропорт пуст. Зажглись огни с приземлением нашего самолета.
Вот уже и двадцатое столетие, несмотря на отчаянные попытки застолбить заглавными буквами войны, катастрофы, великие открытия и еще более великие (по масштабу) убийства, целиком ушло в мелкий шрифт.
Везут нас в гостиницу «Тилто». В ночном пустынном городе с редкими прохожими осваиваем окружающее пространство с набережной над рекой Нерис на севере, зданием театра оперы и балета в парке на востоке. По улице Тилто выходим на запад, к огромному собору в парке, уходящем вдаль, над которым высится подсвеченная огнями башня Гедимина. Просыпаюсь совсем рано, обливаясь потом, погруженный в неимоверную
Он родился намного позже Второй мировой, свидетель иных событий в своей стране, у него иные предпочтения. Едем в Каунас. По дороге заезжаем в места, где стоят памятники «лесным братьям», сражавшимся за независимость Литвы против советской тирании. Все ясней и навязчивей у меня возникает ощущение, что он как бы видит в нас не евреев, а израильтян, что для него вовсе не одно и то же. Ведь израильтяне тоже боролись за свою независимость против того же монстра – советской тирании. У нас же там есть даже Тиранские проливы. Еврей и израильтянин у него не смещаются в единое целое. И каждый раз, уважительно выслушивая у какого-нибудь очередного креста про подвиг захороненных под ним «лесных братьев», спрашиваем: «А где здесь поблизости расстреливали евреев?» И всегда такое место оказывается рядом.
В Каунасе первым делом посещаем пять же «Музей чертей», немного обветшавший, но намного прибавивший в бесах, мелких и крупных. В здании напротив музея находится каунасское отделение литовского Союза писателей. После официального знакомства председатель угощает нас обедом в непринужденной обстановке, спрашивает израильтянина: «Ну, как вам нравится Литва? Вы здесь в первый раз?» «У меня здесь убили деда и всю его семью», – отвечает израильтянин. «Да. Но сейчас, понимаете, время другое», – растерянно выдавливает из себя председатель. На этой неприятной ноте пожимаем друг другу руки и расстаемся. Заходим в музей Чюрлениса. Все это знакомо, удивительно, но, конечно же, не потрясает, как в первый раз да в молодые годы. Тогда, в деспотическое время, это ощущалось как глоток свежего воздуха, воздуха, который советской власти так и не удалось направить в нужное ей русло. Везут в Девятый форт, ведут через выросший рядом музей, где опять вступаешь в мертвые гибельные воды, в которые, оказывается, вопреки Гераклиту, можно не то что дважды входить, а несчетное число раз. Ведут в камеры, где в тесноте дожидались смерти. Тяжесть пустынных жерл бетонных тоннелей спирает дыхание. Кажется, уже никогда отсюда не выберешься. А вот здесь, показывают, группа евреев сумела бежать из Девятого форта. Вырываемся в пространство, под нависающий над головой огромный памятник погибшим, осеняющий непотопляемые поля массовой безымянной, и все же еврейской, смерти. Странно, что вот речка протекает, коровы щиплют зеленую траву, машины беззвучно бегут по дальнему шоссе.
Каждому – свое. Двести пятьдесят тысяч литовцев было депортировано в Сибирь, в ГУЛаг, сказал гид в музее. А я думаю о двухстах тысячах евреев, скошенных пулями, лежащих в этой земле, которую они в галутном порыве благодарности называли чуть ли не второй землей обетованной. Литовцы педантичны в цифрах. По статистике, на этой земле живет более восьмидесяти процентов литовцев, около девяти процентов русских, около семи процентов поляков, полтора процента белорусов, один процент украинцев, а на всех остальных, включая евреев, приходится всего семь десятых процента. Сумели все-таки свести подчистую.
На следующий день едем в сторону Зарасая, на северо-восток.
По дороге, уже освоившись с моей просьбой, Алишанка ищет место расстрела евреев у Швенченеляя. Вместе с шофером расспрашивают местных жителей, свешивающихся с балконов знакомых нам «хрущевок». В литовской их речи только и различаю слово «жиду, жиду...». Колесим по лесу, по кривым грунтовым дорогам. Вот, наконец. Обрывающийся край беременного смертью вала над рвом братской могилы. По-моему, не следует называть так эти места человеческой бюйни. засыпанные по причине страха и боязни эпидемий, ну и желания скрыть следы. Вот что ощущается в глазах живых свидетелей, а может, и участников. Одинокое дерево выросло на протянутом в полкилометра холме. Выгоревшие баночки поминальных свечей, явно из Израиля. Забвенная тишина. Забвенный шум высокого голоствольного соснового бора. Совсем рядом, у мостика, купаются мужчины, женщины, дети. Визги, брызги. Речка по пояс. Рядом уничтожен и закопан огромный мир людей, и грана памяти о нем не осталось.