Иск Истории
Шрифт:
В этом сумеречном состоянии я слабо замечал, что над Европой разрастается тяжкий облачный гриб: Чехословакия, ощутив свободу и понимая ее недолговечность, веселилась на краю бездны, и мои соседи, прогуливающие собак, среди которых и я безучастно обретался со своим шестилетним сыном, гадали: войдут «наши» или не войдут.
Несомненно, за кулисами назревает что-то бедственное и непоправимое, но на сцене все до оглушения празднично. Писательская делегация едет на декаду молдавской литературы в Литву, и меня, единственного еврея и беспартийного, включают в нее. С этого момента я даже с каким-то облегчением оказываюсь не в своей тарелке. Собирают нас в ЦК к партийному начальству. И тут обнаруживается, что беспартийному нужен особый пропуск, дело затягивается, партбосс, обозленный как барбос, нетерпеливо ждет, мелкие сошки мечутся по коридорам, стража перезванивается по этажам. После окончания встречи, на которой босс, напутствуя, несет уже вовсе безумную по свой примитивности ахинею, иду к дверям и воистину спиной ощущаю неладное. Обернувшись, замираю: остальные члены делегации
На ярко освещенной сцене Эдуардас Межелайтис открывает декаду: минут сорок читает доклад на литовском без перевода. Сидим, тупея, но выражаем бодрую заинтересованность, пытаясь по интонации понять, когда надо хлопать. Спасают нас, естественно, литовцы (как же это мы, идиоты, раньше не догадались. Надо же было так напрягаться), и мы, выдержав паузу, присоединяем свои аплодисменты, переходящие в овацию. С ответной речью выступает единственная в нашей делегации женщина Вера Малев: «Дорогие латыши!»
Насколько понимаю позднее, для литовцев нет большего оскорбления. В зале шум. Глава нашей делегации поэт Андрей Лупан, также сидящий в президиуме, громко поправляет: «Вера, литовцы, а не латыши!» Дальше происходит то, что случилось с актером в пьесе Чехова, произносящим знаменитую фразу: «Епиходов сломал кий». Андрей Лупан сменяет Веру Малев и начинает речь: «Дорогие латыши!» После такого многообещающего начала нас ведут в соседнее с залом помещение к накрытому столу. И с этого момента вся декада проступает сквозь пьяный угар. Батареи бутылок виски и коньяка пострашнее артиллерийских сшибают с ног. С них начинаются и ими завершаются встречи, по обочинам которых слышен поэтический лепет и политическое бормотание с постоянным, как в дурном сне или виршах патриота-графомана, зачином «Братский привет...», прерываемые взрывами гомерического пьяного хохота в кулуарах над очередным анекдотом. На определенном уровне подпития у меня развязывается язык на анекдоты, и в течение декады это становится моим призванием. Идет ли встреча, звучат ли речи, члены обеих делегаций поглядывают в фойе, пытаются бочком, покашливая и извиняясь перед соседями по ряду, выбраться в фойе, где меня уже тискают, хлопают по плечу, дружески, но с оттенком угрозы, требуя анекдотов. Литовцы – народ серьезный и основательный: пьют лошадиными дозами, поют песни по сорок куплетов. Но и вправду, как говорят, смешинка попала в рот: хохочут до слез, да еще глядя друг на друга, хотя анекдоты далеко не вес так свежи. Наконец устраивается некое подобие семейного – для двух делегаций – вечера юмора. Рассаживаются по обе стороны огромного стола, уставленного бутылками и закуской. Со стороны литовцев все налицо – от корифеев Антанаса Венцлова и Эдуардаса Межелайтиса до молодого поэта Владаса Шимкуса. С нашей стороны отсутствует глава делегации Андрей Лупан: пьет мало, анекдотов не любит. Два события, одно в полный голос, другое вполголоса, портят приподнятое настроение этого неофициального вечера. Внезапно Шимкус говорит, указывая на меня: «Чего это он только рассказывает анекдоты? Что, мы, литовцы, хуже? Расскажу и я анекдот: «Один литовский крестьянин вступил в партию...» Публика замирает: испуганная улыбка делает всех близнецами. Мне-то терять нечего: я беспартийный. «Приходит он к дружкам в компанию, – продолжает Шимкус, – те и спрашивают: зачем ты это сделал? Да ну их, отвечает новоиспеченный партиец, прихожу домой, жена лежит с одним мужиком, дочь – с другим, ну, думаю, сделаю и я, чтобы вам стыдно было». Я смеюсь в полный голос, кто-то подхихикивает, а один молдаванин, тоже, в общем-то, недавний партиец, заикаясь, в замешательстве произносит вообще непонятную или слишком понятную фразу: «Ну, это не про нас». Стараясь вернуть настроение в прежнее русло, краешком еврейского уха, отточенного тысячелетиями настороженности, натренированного в любом шуме улавливать нотки унижения своего достоинства, слышу разговор вполголоса двух незнакомых мне литовцев человека за три от меня и сразу же понимаю: слова их касаются одного меня во всей этой честной компании. Брюнет с крепкой молодой лысиной говорит седовласому вальяжному льву: «Евреи во все времена были трусливы». Седовласый осторожно обхаживает свою гриву, улыбается, помалкивает, оглядывается, говорит: «В Мемеле, в тридцать девятом, я, десятилетний, стоял рядом с отцом перед балконом, с которого выступал Гитлер, называя эту землю частью великого германского рейха. Площадь ревела. Я ведь ничего не понимал, но и у меня в глазах стояли слезы». В этот миг я отчетливо, протрезвев, понимаю, что обречен все дни декады, да и вообще всю жизнь на этих чужих, мне землях жить, как в эти мгновения, в двух ипостасях: внешне по-клоунски развлекать публику, внутренне обреченно ждать, пока Гитлер ворвется в Мемель, ныне Клайпеду, и соседушки поведут меня к яме. До конца вечера не могу себе найти места. Кружусь вокруг седовласого и, наконец, уловив момент, обращаюсь к нему: «Извините, имени вашего не знаю, не скажете, далеко ли Понары от Вильнюса?» Смотрит на меня с улыбчивой снисходительностью, веселой укоризной: «Не Понары, а Панеряй. Пригородным на Друскининкай, Тракай или Каунас, надо ехать до станции Панеряй. Недалеко».
Как удобно, думаю: в этой стране, где бы ни был, всегда недалеко от ямы с расстрелянными евреями.
На следующий день, не до конца опохмелившись, осматриваем достопримечательности Вильнюса: шедевр готики костел Святой Анны (гид не забывает упомянуть, что Наполеон, потрясенный этим шедевром, выразил желание унести его на своей ладони в Париж), музей янтаря, дом Чюрлениса. В бывшей церкви Святого Иоанна, превращенной в музей науки при Вильнюсском университете, старейшем в Восточной Европе, рассматриваю тома Библии на латыни и философские книги 14-го столетия. Они, конечно же, призваны вызвать уважение к интеллектуальной аристократичности литовцев, но из головы не выходят Понары и потому время от времени надоедаю гиду; посетим ли мы Панеряй? То ли это кого-то где-то там достает, но вторая половина дня посвящается кладбищам. Сначала везут к мемориалу советским бойцам, павшим за освобождение Литвы, на кладбище Антакалнис, кладут венки к Вечному огню. В центре другого кладбища возвышается церковь в неоготическом стиле, но внимание наше привлекает памятник на могиле польского маршала Йозефа Пилсудского, аннексировавшего Вильнюс в 1921 году. Гид объясняет: под этим черным гранитом у главных ворот покоится сердце Пилсудского.
А вот еще одно кладбище, опять же впрямую касающееся меня. По словам гида, здесь было еврейское кладбище, как продолжение христианского. Но евреям не дают покоя и после смерти. Одиннадцать лет назад, в 1957-м, их могилы перенесли на новое еврейское кладбище. Многие надгробия были просто разграблены, использованы как материал для строительства в городе. Знакомый почерк со времен изгнания евреев из Испании.
Склеп Виленского гаона заброшенно высится пристройкой, оставшейся от грандиозного храма Литовского Иерусалима. Об этом, даже как бы гордясь национальной толерантностью литовцев, повествует гид. «Слабо тебе помянуть вашего праведника?» – провоцирует меня шепотом молдавский коллега. И тут я совершаю неожиданное для самого себя: в наступившую минуту молчания, в которой все переступают ногами, уже явно тяготясь затянувшимися посещениями этих юдолей печали, громко и отчетливо говорю то, что выучил еще в одиннадцатилетнем возрасте: «Итгадал, вэиткадаш, еэй, шмэ раба...» В насторожившейся тишине гид удивленно спрашивает: «Это кадиш»? Неужели и гид – еврей, не признающийся в этом? В автобусе все украдкой бросают на меня взгляды. «Сходим, – смотрит на меня гид, – Панеряй».
Опадающая листьями, ополоумевшая лесная тишина неподвижно виснет над оврагами и бетоном обелисков в память тысяч расстрелянных только потому, что они были евреями. Ямы залиты бетоном. Паровоз посвистывает на перегоне. Серокаменное здание у железной дороги угнетает взгляд: воистину подходящее место, чтобы приставить к стенке. Оказавшись в Панеряйском лесу, таком высокоствольном, просквоженном насквозь солнцем, просвистанном птицами, коллеги раскрепощаются, ощущая атмосферу пикника, разбредаются по тропам. Кто-то даже ищет цветы, собирает листья, орешки. Вокруг меня слышится только литовская и молдавская речь. И лишь один я на языке идиш погружаюсь в каждую из ям. Не пытаюсь выплыть. Неизбывная гибель накрывает с головой. Можно быть сраженным наповал и без пули в груди. Слабая, но настойчивая мысль точит мне душу в эти минуты: перебираю имена – Антанас Венцлова, Эдуардас Межелайтис, Юстинас Марцинкявичус, Альгирдас Поцюс, Альгимантас Балтакис, Бернотас, Дрилинга, Малдонис – и все пытаюсь представить, где они были и как реагировали на то, что творилось в Литве с началом германского вторжения.
Нас еще успевают повезти на фестиваль литовской песни. Перед огромной раковиной-эстрадой, где необозримый хор с литовским упорством поет нескончаемую песню, слышу из транзистора соседа: совершено покушение на Роберта Кеннеди. Високосный год продолжается.
Вечером опять выпиваем в кафе «Неринга». Возвращаюсь в машине в гостиницу «Дзинтарас» вместе с ныне покойными председателем молдавского Союза писателей Павлом Боцу и драматургом Георге Маларчуком. «Что ты всем там рассказываешь об Израиле?» – внезапно спрашивает меня Боцу.
Я захвачен врасплох: «Что?! Что рассказываю? Правду! А кто тебе это сказал?» Боцу раскалываться не хочет. Но пьяный человек настойчив: не отстаю. Наконец сдается и называет имя ныне здравствующего писателя, о котором ходит притча: когда он появляется в Союзе писателей в новом костюме, говорят; в КГБ сменили форму. Не мог я с ним откровенничать. Но не стоит ломать голову над этой простой загадкой: сколько раз я, сионист, с каким-нибудь из молдавских националистов изливали друг другу душу. Кто-то из них и настучал любителю менять костюмы.
Мы еще посетим всем скопом Тракай с замком Витаутаса посреди озера и синагогой караимов, тайна выживания которых при нацистской оккупации и по сей день витает над этим местом. Затем поедем в Каунас (бывшее Ковно), музей чертей (воистину их было слишком много для такого небольшого государства), Девятый форт и рядом с ним опять поле братских могил расстрелянных евреев. Редактор журнала «Нямунас» Дрилинга устроит нам «на посошок».
Затем группами разъедемся по Литве. Я попаду в Сартай, край лечащих забвенной тишиной зарасайских озер.
Город Дусятос встретит нас оглушительным оркестром пожарников, каски которых сияют почище медных труб. Рядом с худым, как жердь, человеком, отчаянно колотящим в огромный барабан, стоит председатель горсовета, соревнуясь брюхом с барабаном, его поддерживает под руку неожиданно стройная, с испуганным лицом жена. Тут же закатывают для нас бесконечный пир на дармовщинку, но мы-то уже давно спим, а они напропалую гуляют до утра, носятся на моторках по озеру, ловят рыбу, жарят, выволакивают нас на рассвете, осоловелых, из постелей, опять сажают за столы, на которых ранний праздничный ужин, не прерываясь, переходит в завтрак. Начинаешь понимать, как пьянка может стать формой жизни, если, только пробудившись, видишь бутылку и стакан, вкрадчиво-напористый взгляд уже клюнувшего соседа: будешь сопротивляться, он, как детский врач, спасающий жизнь ребенка, просто силой вольет в тебя зелье.