Искатель, 1961 №6
Шрифт:
— Пилите решетку, — сказал Жуков. — Если что, стреляй в Хорта и давай отсюда. Я буду прикрывать.
Два часа стоял Жуков, ожидая, пока его помощники напильниками и ножовками разрежут железные прутья. «И ночь вроде не холодная была, — вспоминал потом Жуков. — И одет я был тепло, а вот продрог — зуб на зуб не попадал. Ну, думал, последнее задание выполняешь, связной».
Наконец решетка была распилена. «Майор» сделал попытку пролезть в окно, но не смог. Тело его распухло от побоев, и остатки решетки не выпускали пленника. Обессилев, «Майор» повис на зубьях.
— Тяните меня, ребята, — сказал он и, закусив губы, не издал ни одного стока,
Когда заключенного вынесли к вышке, он уже не мог стоять на ногах. Пришлось спускать его на улицу, обвязав веревками. Хорт взвалил «Майора» на могучие плечи, понес по улицам. Еще несколько сот метров — и кладбищенская роща. А оттуда путь в лес.
Неожиданно за поворотом послышались шаги кованых солдатских сапог. Жуков, сжимая гранату, вышел вперед. Значит, боя не миновать..
— Не надо, — сказал Хорт. — Так обойдемся.
Он опустил «Майора» на землю, и тот, в разорванной, залитой кровью одежде, шатаясь, вышел на середину улицы. За ним с автоматами наперевес двинулись Жуков и полицейские. Неясный свет месяца, скрытого за облаками, освещал эти четыре фигуры. Обычная для времен оккупации ночная картина: заключенного ведут на расстрел. Немцы, возвращавшиеся с гулянки, посторонились, пропуская конвоиров.
— Ну и разделали они его, — сказал один из солдат, осветив фонариком «Майора Василия».
Вскоре Жукову пришлось на несколько месяцев покинуть город и укрываться в деревнях, где не было полицейских отрядов. Иного выхода не было. Гестаповцы арестовали войта Докудовской гмины Тавлая. Теперь удостоверение старосты не только теряло силу, но и служило уликой. Все документы, выданные Докудовской гминой, подвергались строгой проверке.
Попрощавшись с гостеприимным дядей Андреем и Шуриком, Жуков ушел из города.
В партизанском отряде он встретился с Сосновским. Да, друзья снова были вместе. Исхудавший, еще не оправившийся после болезни, Сосновский вывел из болот свою группу и встретился с партизанами. Теперь он был начальником особого отдела в партизанском отряде.
Человек, не видевший Лиды со времен войны, не без труда отыщет улицу Карла Маркса — зеленеющую садами, прямую, веселую. Дом номер двадцать семь, впрочем, не особенно изменился за прошедшие годы. Он крепко, надежно срублен из белорусской сосны. Вот только подновлена крыша, да желтеют кое-где свежие бревна, да забор поставлен новый.
Дом этот знаком каждому школьнику Лиды. В нем живет Екатерина Михайловна Клим-ко, мать героев. В самом доме тоже мало что изменилось. Екатерина Михайловна поддерживает тот же порядок, что и семнадцать лет назад. Конечно, комнаты по-прежнему заставлены горшками с фикусами, геранью, фуксиями.
В самой просторной комнате, против окон, два больших портрета. Два очень похожих русых, большелобых парня. У обоих упрямо сжатые рты, чуть прищуренные светлые глаза. Лица добрые, открытые. Нетрудно догадаться — братья. Тот, что постарше, — Генка, младший брат Шурика. Это снимок 1953 года, последняя фотография Генки. А тот, что кажется помоложе, это и есть Шурик Климко, командир лидских комсомольцев-подпольщиков. Снимок 1942 года, единственная память о Шурике.
Хозяйка дома Екатерина Михайловна, маленькая, сухонькая, очень подвижная женщина, о былых днях рассказывает со спокойствием, за которым чувствуется горечь выстраданных лет, тяжкие раздумья бессонных материнских ночей. Все вытерпела, все перенесла. Вот только соседи говорят: «Ссохлась ты, Екатерина Михайловна, сжелтелась». Хлопот у Екатерины Михайловны много — да ведь она из тех женщин, что идут навстречу заботам. Полон дом ребятишек — это уже внуки. Большелобые, крепкие, рослые не по годам ребята. Да, недаром говорят: «Климки быстро растут»…
Рассказ Екатерины Михайловны. «Эту ночь, как Роберт Юрьевич взорвал электростанцию, я помню хорошо. Тревожная была ночь. К вечеру набилось к нам много военнопленных. Я их всех знала. Они на станции работали. Одного Роберта не было. Чуяла я: что-то задумали ребята. Молчала. Привыкла ко всякому беспокойству. Конечно, болело сердце за сыновей, особенно за Шурика — самого бедового. Понимала, что дело он делает правильное, суперечить ему ни к чему.
Многое он от меня скрывал. А как от матери убережешься, от хозяйки в доме? Чего не знала, о том была догадка.
Собрала пленным поесть. Часов в десять они взяли оружие и пошли. Повел их Толя Качан, а Шурик остался. Маша прибегала и о чем-то говорила с Шуриком.
А среди ночи — я лежала, не спала — громыхнуло. Окна порозовели. Пожар! Машины забегали по улицам, сирену на станции запустили. На улице полно было народу. Смотрели, как полыхает электростанция.
На другой день прибегает Маша. Запыхалась. Вижу — лица на ней нет. Белая, и руки дрожат. Дала ей воды. Она сразу к Шурику в комнату. Достала гранату, револьвер.
— Мама, прощайте.
— Да что, — спрашиваю, — с тобой?
— Мама, я немцев потравила.
Тут и у меня ноги чуть не подкосились. Страшно стало за нее.
— Немцы к нам приехали, гестаповцы, — рассказывает, торопится. — Хотели на станции всех позабирать. До Роберта докопались. Потравила я их, порошков им насыпала.
В сенях остановилась:
— Мама, берегите Шурика.
И ушла. Долго я простояла в сенях, слушала — нет, никто не стрелял. Значит, выбралась. Потом соседи рассказывали — в госпитале у немцев был переполох. На санитарных машинах травленых гестаповцев свозили. Кислое молоко сыворотку собирали по домам — отпаивать сволочей. Не всех, говорят, спасли.
После этого Шурика и Мотю Наказных взяли на допрос. Знали, что они дружат с Машей. Били их. Все же выпустили — не могли доказать вины. В то время партизаны больших дел натворили на железной дороге. Взрывали эшелоны почти каждый день. На станции и вовсе работы остановились. Поезда неделями не ходили.
С Ленькой Холевинским первым стряслась беда. Вечером Шурик и Толя принесли его на шинели. Ни кровинки не осталось в хлопце. Когда нашли его, еще был живой. Говорил. А по дороге умер. От Шурика и узнала, что случилось с Ленькой. Немец какой-то заметил его на путях и погнался. Выстрелил несколько раз по хлопцу и, видно, сам не думал, что попал. А Ленька где-то в садочке залег и темноты ждал. Если бы покликал кого-нибудь, может, и спасли бы, а он, глупый, молчал. Боялся кричать, чтоб немцам не сказаться. Пытать начнут — еще проговоришься. Отчаянный был мальчишка. Щуплый, слабенький на вид, а сколько в нем было силы! Захоронили Леньку тайно, чтобы немцы ничего не узнали.