Искатель. 1971. Выпуск №6
Шрифт:
— Почему? — сердито, недовольно, обиженно спросил Антонио.
Амати глянул на него искоса и усмехнулся:
— Не обижайся, сынок. Обижаться на правду глупо. Человек должен точно знать, чего он стоит. Андреа Гварнери погубил себя потому, что не знал своей настоящей цены. Он знал о своей талантливости, но не знал или не хотел знать, что при этом он ленив, легкомыслен и духовно слаб.
— Он не любил работать? — спросил Страдивари.
— Как тебе сказать? Очень быстро он придумал лучший, чем у меня, математический формуляр обеих дек, он совершенно волшебно
— А он? — настороженно спросил Антонио.
— А для него это была одна из многочисленных забав в жизни. Он строил удивительную скрипку и на другой день исчезал на неделю с какими-нибудь бродягами и блудными девками, пьянствовал, устраивал драки, из озорства взорвал Доганьерскую заставу на границе герцогства Веронского, за что его посадили в тюрьму. Андреа скакал на лошади, как кирасир, и дрался на шпагах, как пьяный мушкетер. Он играл в карты и дружил со всеми ливорнскими ворами. Андреа был жуликоват, как генуэзец, весел, как неаполитанец, и зол, как сицилиец. Побожиться на библии в заведомой лжи ему было как высморкаться. В конце концов я прогнал его — он взял мою скрипку, на деке приписал: «…и Андреа Гварнери» и продал ее богатому купцу из Павии.
— И были тысячу раз правы! — с сердцем воскликнул Антонио. — Он же самый настоящий вор!
— Да, — задумчиво сказал Амати. — Я был тогда очень сердит. И все-таки моя вина в том, что я не смог из него сделать великого мастера. Тогда я не понимал, что человека к благу можно привести и силой…
Страдивари уже не слушал учителя — погруженный в раздумья, он мерил широкими шагами мастерскую, рассеянно бормоча:
— Значит, он тоже искал в этом направлении…
Амати смотрел на новую скрипку, потом сказал:
— Чувствительность ели и клена очень различна, — и с сомнением покачал головой.
— Но в этом же все и дело! — воскликнул Страдивари. — Ель гораздо чувствительнее клена. Поэтому я рассчитал так, что скорость колебания нижней, кленовой, деки относительно верхней, еловой, будет на одну четверть меньше. Каждая из дек будет иметь совершенно самостоятельный, разный звук, но диапазон составит ровно один тон, и они неизбежно должны слиться и родить совершенно новое, доселе неслыханное звучание…
— А на скольких колебаниях деки будут давать резонанс? — недоверчиво спросил Амати.
— Вот этого мне и было всего труднее добиться! — со счастливой улыбкой сказал Страдивари. — Кленовая дека и еловая дека резонируют на пятистах двенадцати колебаниях в секунду. Я подгонял их восемь недель!
Амати долго молчал, потом пожал плечами и сказал:
— Сынок, я этого не знаю. Ты в этом уже понимаешь больше меня. Я знаю только, что в жизни столкновение двух разных и сильных характеров порождает взрыв. Может быть, в звуке он родит гармонию…
Великий мастер Никколо Амати был болен, стар и утомлен жизнью. Он не знал, что его ученик
На улицу Радио я приехал в девять. У Константиновой было бледное, утомленное лицо, синева полукружьями легла под глазами, четче проступили обтянутые прозрачной кожей скулы, губы поблекли, выцвели.
— А почему вас интересует его одежда? — спросила она.
— Потому что дома у него ничего больше нет…
— Понятно, — кивнула Константинова. — Вот опись его имущества, принятого на сохранение.
Я быстро просмотрел листок, исписанный вкривь и вкось фиолетовыми буквами. Пиджак коричневый, брюки х/б, рубашка синтетическая, майка голубая, кальсоны, полуботинки бежевые, ключи, паспорт, 67 копеек.
Ключи, ключи мне надо было посмотреть.
Кладовая находилась на втором этаже, рядом со столовой, в том коридоре, где Обольников устроил нам с Лавровой «волынку». Мне бы не хотелось встретить его в этот момент, но поскольку бутерброд всегда падает маслом вниз, то уже на лестнице я увидел сияющую рыбью морду. Он мельком поздоровался со мной и сказал Константиновой:
— Доктор, просьба у меня к вам будет полносердечная. Уж не откажите мне в доброте вашей всегдашней…
— Слушаю вас, — сухо сказала она.
— Просился я выписать меня по глупости и моментальной душевной слабости, так как от лечения и всех выпавших на меня переживаний ослаб я организмом и духом. Но понял я в раздумьях своих, что, причиняя некоторые притеснения и ущемления, только добра и здравия желаете вы мне. Поэтому одумался я и прошу не выписывать меня, а лечить с прежним усердием и заботой…
От его ласкового простодушного нахальства у меня закружилась голова. Константинова полезла в карман халата за сигаретой, да, видно, вспомнила, что курить в лечебном корпусе нельзя, потерла зябко ладони, спросила прищурясь:
— Значит, вещи можно не отдавать и вас не выписывать?
— Не надо, не надо, — ласково, весело закивал Обольников. — Уж потерплю я, помучаюсь маленько выздоровления ради.
Константинова посмотрела на меня вопросительно.
Я сказал:
— Далеко не уходите, Обольников. Вы можете мне понадобиться.
— Хорошо и ладненько, — радостно согласился он, и я готов был поклясться — в мутных, бесцветных глазах его сверкнуло злорадство, только понять я все не мог, что это могло его так обрадовать.
Сестра-хозяйка открыла дверь в кладовую — небольшую комнату, уставленную маленькими фанерными шкафиками, — точь-в-точь как в заводской или спортивной раздевалке. На шкафчике с черным жирным номером 63 была приклеена бумажка — «Обольников С. С.». Сестра вставила ключ в висячий замок.
Вот тут-то и произошел тот случай, о которых принято полагать, будто они управляют путями закономерностей. Я так и не понял впоследствии — то ли у Обольникова не выдержали нервы, то ли он стал жертвой своей дурацкой примитивной хитрости, но, когда сестра вставила ключ в замок, у нас за спиной раздался резкий, скрипучий голос Обольникова;