Искатель. 1984. Выпуск №1
Шрифт:
— Володя, давай-ка в голос разговаривать.
— Зачем? — удивился горец, привыкший ходить тихо, делать все тихо.
— Шепота люди больше боятся, чем громкого голоса… Будут знать, что мы не подкрадываемся, а идем и сами с собой разговариваем…
— Ох, и хитрый ты. Цыган, все про людишек знаешь… Только эти-то не наши! Может, у них все по-другому? Может, им твой громкий голос как нож по горлу?
— Черт их знает, только сдается мне, что людишки везде одинаковые, только и отличаются друг от друга тем, что одни дети, другие взрослые, одни
— Я их и не разглядел… Может, страшилища какие?
— А если хорошенькие, какая разница? После смерти люди все одинаковые — мертвые…
Приоткрытая ими, чуть скрипнула дверь, но маневр Кузьмина не оправдался — хоть монашки и слышали их приближение, крик и визг был прежний.
— Садись на пороге, Володя.
— А что делать будем?
— Смотреть. Нож-то спрячь, чтоб не видели… Давай курить будем, а они пусть смотрят… через нейтральную… Понял? Пусть к нам привыкают.
Продолжая говорить всякую всячину, Цыган следил за белыми фигурами в глубине чердака.
Что-то неестественное, зловещее, противное душе человеческой было в этой картине. Они уже не кричали. Молчали. Неподвижно застывшие между полом и потолком. Цыган прикинул, что через час солнце осветит чердак и даст разглядеть их как следует.
Ему казалось, что монашки свыклись с их присутствием, так тихи и безучастны они были. Он решил опять сделать шаг к примирению.
Результат был прежним.
— Какие ж связки надо иметь, чтоб так вопить! — буркнул Цыган.
Он снова отступил к порогу и стал знаками объяснять, что не будет ходить к ним, а будет стоять на пороге. Он так сосредоточенно и серьезно жестикулировал, что Газаев хмыкнул:
— Ты что это, Кузьмин, языком жестов занялся?
— Если тебе, темному горцу, понятно, что это язык жестов, пусть и эта психованная Европа нас поймет… Я же в свое время был и актером, и циркачом, и художником… Всем понемногу… А сейчас мы им про демаркационную линию объясним.
Кузьмин сделал шаг вперед. Крика не последовало. Жестами он стал объяснять им новую ситуацию: вот дальше этой линии, именно этой, не ступит ни шагу.
— Зачем это? — удивился Газаев.
— Ни за чем, пропади они пропадом, просто налаживаю переговоры, пусть думают: «Что это там русский солдат вытворяет?»
Несколько раз Кузьмин демонстративно отходил от порога. Монашки., казалось, смирились с этим, хранили молчание.
— Крепко стоят, ладно! — констатировал Газаев. — Насколько же их хватит?
— Если они монашки, хватит надолго. Весь день простоят, не дрогнут.
— Хорошая выучка.
Солнце хлынуло потоком, высветив верхние поперечины, узлы веревок, белые рубахи женщин. Горец присвистнул:
— Смотри, Цыган, молоденькие… Девчонки…
Стройный ряд неподвижных фигурок дрогнул. Рубахи на монашках были просты и при каждом движении обрисовывали тело с вызывающей отчетливостью.
На груди у каждой выделялся крест на черном тонком шнурке. Руки, спрятанные за спиной,
Вернулся Гаврилов, спросил шепотом:
— Как они тут?
— Говори громко, командир, мы их приручили, — сказал Кузьмин. — У нас зона своя есть, смотри…
Он сделал шаг от двери и сразу отпрянул назад — монашки опять закричали: то ли солнце их пугало, то ли новый человек вселил прежний ужас.
— Дичь какая-то! — устало проворчал Гаврилов. — Может, просто уйти? Сами из петель вылезут. — И покачал головой: — Ни черта не выйдет, у них же руки связаны. Устанут стоять, брякнутся, кто-нибудь и задохнется в петле, и Газаев не поможет…
Гаврилов взял у Цыгана сигарету и затянулся:
— Морока! Отвлечь их чем-то надо…
Трое мужчин смотрели на шестерых женщин. Между ними лежала полоса в десять шагов. Словно пропасть. Ни обойти, ни перепрыгнуть.
— Леня, может, ты споешь им что-нибудь?
— Верно, Цыган, может, споешь? — поддержал командира Газаев.
Кузьмин улыбнулся.
— Я такой же цыган, как и вы… Петь, конечно, умею… Да вот с репертуаром плохо: из ихних композиторов только опереточных знаю, так что куплетами Бони этих смертниц могу порадовать…
— На правую, смотрите, на правую, — быстрым шепотом перебил его Газаев.
Правая с краю делала какие-то странные движения, словно мешало ей что-то, лицо ее исказила гримаса, она встряхивала головой, вжимала ее в плечи… Что-то с ней было неладно…
Солдаты переглянулись:
— Может, на двор приспичило?.. — шепотом предположил Гаврилов.
— Платок сползает, — так же тихо сказал Володя, и в этот момент платок скользнул с головы, выпустив целый ворох волос. Рыжий, ярко-медный струистый поток скользнул по плечам и разделился на три части — одна за спину, две по сторонам лица — на грудь. Девушка вскинула голову и чуть не потеряла равновесие.
— Точно — монашки! — шепнул Кузьмин.
— Почему решил?
— Простоволосыми ходить грех… Для нее это мука…
Девушка взглянула на своих — те не удостоили ее ни взглядом, ни возгласом. Она вновь запрокинула голову, закрыв глаза, простояла минуты две, снова раскрыла их, удивленно озираясь.
— С закрытыми глазами на табурете долго не устоишь, голова кружится… — Кузьмин шепотом комментировал события.
Девушка стояла теперь, опустив глаза, и только шевелила плечами, словно что-то кололо ее в спину.
— Товарищ командир, может, нам на время смотаться?
— Почему?
— Похоже, у нее на руках веревки ослабли. Если уйдем, она попробует снять их, а снимет, значит, жить хочет, а не вешаться. Тогда и говорить можно будет…
— Ляд с ними! — Гаврилов мало спал последнее время, усталость брала свое. — Я пошел. Газаев — отвечаешь. Действуй по своему разумению, чуть что — зови. Пошли, Кузьмин, дел по горло.
Они ступили в сумрак площадки, прикрыли за собой дверь, оставив узкую щель для наблюдения.