Искатель. 1988. Выпуск №5
Шрифт:
— Да это я промок, пока добрался, — смущаясь, сказал Эрнст. — У чёрного распадка в болото влетел.
— Давай раздевайся, приляг, пока одёжка подсохнет.
— Нет, Антон Иваныч, пойду. Ничего со мной не сделается. — Мороз потрепал мальчишку за патлы.
— Зарос, однако. В школе ходил бы сейчас под Котовского… Ладно, решил идти — иди. Тебе виднее. Пойдём, провожу.
Выйдя из землянки, попали под дождь, моросивший уже несколько часов. До тайной тропы через топь шли молча. Рука Антона лежала на плече тринадцатилетнего связного.
Он чувствовал себя старым, видевшим в жизни многое, и ему захотелось ободрить Эрнста, но он сдержал свой порыв. Прощаясь, пожелал пареньку счастливой дороги и крепко, как взрослому, пожал
— Да я тут, Антон Иваныч, хоть с завязанными глазами. Честное слово!
— Ага, — улыбнулся Антон. — Только у чёрного распадка не зевай.
После ухода комиссара засобирался и Ходкевич.
— Пора на нары эти клятые лезть. А ваше дело молодое… Зося стала уговаривать его:
— Дядька Андрей, ещё рано. Куда спешить? Посидим ещё, а, дядька Андрей?
Ходкевич, однако, поднялся:
— Нет, ребята, пойду. Притомился что–то. В сон клонит… Когда остались вдвоём, Максим подошёл к Зосе, обнял её. Зося вырвалась из его рук.
— Не надо, Максим, прошу тебя. Не надо. Давай просто поговорим.
— Одно другому не мешает, — Максим попытался снова привлечь её к себе.
— Я уйду сейчас. Возьму и уйду. И зачем я осталась? Ведь не хотела, — Зося шагнула к двери.
Когда взялась рукой за скобу, услышала:
— Подожди, Зося. Не уходи.
Максим уже мягче, без обычной полуснисходительной интонации, повторил:
— Не уходи, Зося. Я не буду…
Она вернулась, присела на скамью у стола. Максим устроился по другую его сторону на одной из чурок. Какое–то время молчали. Зося ослабила платок на голове, высвободила тугую косу. Максим тёр кулаком щетину.
— Скажи, Зося, ты давно с тёткой Полиной живёшь?
— Как мама умерла, мы с Иванной к ней и перебрались. — Зося вздохнула.
— А правду говорят, что мать твоя от любви умерла? Что недолго отца пережила?
Зося, помолчав, сказала:
— Не знаю… Наверное… Это семь лет назад случилось. Мы с Иванной ещё девчонками были. Отец в январе в прорубь провалился. Пока домой добрался, закоченел. Мама его греть, растирать. Не помогло, слёг. В больницу в область отвезти хотели. Не поеду, твердит, сам оклемаюсь. Экое дело — в проруби искупался… Сначала вроде на поправку пошло, а потом… В пять дней сгорел. Мама молчаливою стала, в себя ушла. Всё по головкам нас гладила, жалела. А сама молчит и молчит… Однажды осенью позвала рано утром Иванну, она ведь старшая. Доченька, говорит, дрэнна [4] мне, сердце давит. Принеси водички… Иванна стрелою в сени, возвращается… И как закричит!… Похоронили маму рядом с батькой. Так два холмика и стоят один возле другого. Над маминым — крест, над батькиным — звёздочка. А сейчас и не знаю — гады эти, может, звёзды уж посшибали. Тётка Полина сразу после маминых похорон забрала нас с сестрою. Одна она из родни осталась. На вид ворчливая, а душа как рана — всё чует…
4
Дрэнна (бел.) — плохо, дурно.
— Моя тоже умерла в одночасье, — сказал Максим после молчания. — Она звеньевой была в колхозе имени Будённого. Буряка сдавала чуть не за целую бригаду. В тридцать девятом, летом, в Москву направили на Всесоюзную сельскохозяйственную выставку. Воротилась с грамотой, красивым отрезом на платье, панбархат, что ли, такая, мягкая ткань, вишнёвого цвета. Фотографию привезла — она в группе стахановцев, а в центре сам Калинин. Ну и, конечно, баек всяких воз и маленькую тележку… Знакомые валом валили. Она ведь норовом была заводная, весёлая — пошутит, так от всей души. Это отец — молчун, ему б только подмётки прибивать, и чтоб никто не трогал. Да он и старше матери на пятнадцать лет. Потому, видно, и сил у старого хватило только меня одного сделать. Хотя, знаешь, жили они без ругани, правда, каждый сам по себе. У мамы всё работа в поле да в хате, а батька — так из того и в праздник слова не вытянешь… Месяца через три после Москвы, в октябре, мать занемогла. Погода стояла дурная. Сначала дожди поливали, потом заморозки ударили. Буряк в земле закис. А она — грамоту, что ли, отработать хотела — не вылазила с поля… Сломалась. Хорошо помню, что двадцатого октября мать не вышла на работу. И отец дома остался — горела она вся. Ну а я что — в исполком. Мы как раз недавно машину получили, «эмку», я должен был Лучинца в область везти. Под вечер вернулись. Тут прибегает сосед — Иван Хромой. Беда, говорит, Максим, с мамкой плохо. Бежим!… Какое там! Она к тому часу уже кончилась… Помню, стоят на крыльце доктор, маленький такой, толстенький, с чёрным саквояжем в руке, и отец тут же — сгорбленный, одна нога в сапоге, другая почему–то в портянке съехавшей… Доктор на меня накинулся — что ж вы мать–то свою не уберегли, с двусторонним воспалением лёгких на работу гоняли? Я его чуть не пришиб — такая злость взяла. А тут ещё отец стоит, слёзы растирает, трясётся. Рванул я в хату. Но с того света как вытащишь, даже если и мать?
— Эх, всё под богом ходим, как говорит тётка Полина.
Максим усмехнулся:
— Слышал бы тебя комиссар — в религиозности обвинил.
— Не обвинил бы. Он справедливый. Весной меня в комсомол принимали, кто–то спросил: «Зачем вступаешь?» Я: «Чтоб друзей было больше». Все смеяться, потом высказываться: надо, товарищи, отложить приём Ярмолич. Зашумели, заголосили: да, не созрела идейно, отложим. Мороз молчал, потом говорит: «У меня другое мнение. Работает Зося на фельдшерском пункте хорошо, на добро к больным не скупится. Говорят, что поёт и стихи в самодеятельности читает. Чувствуется, и газеты знает, радио слушает. А что друзей новых хочет заиметь в союзе нашем, так чем плохо? И не прячется за правильные слова…» Проголосовали. Три человека только воздержались, остальные «за».
— Не знаю, — сказал Максим. — Странный он. Жила их семья через три дома от нас. Большая семья. Остальные его братья, а их — сколько же? — всего шестеро, как на подбор. Крепкие мужики, не зря пошли по военной линии. А Антон, сколько его помню, всё носом хлюпает да книжки таскает. Вот только пацанва вокруг него вилась. «Кузнечиком» звали. Чуть что — «кузнечик сказал». И чем брал?…
Зося вздохнула и встала с места.
— Пора уже. Пойду я.
Антон поднялся задолго до рассвета, вышел из землянки. Он всегда плохо переносил осеннюю сырость, и сейчас першило в горле, слезились глаза. Втайне он завидовал тем, кому холод и зной не страшны. Вон Максим — телогрейка нараспашку, под ней рубашка на голое тело.
Со стороны кухни донёсся звон посуды. Антон как раз и собирался повидать тётку Полину.
Повариха чистила котёл. Удивительно, думал про себя Антон, как за эти тревожные дни и недели после начала войны у всех, особенно у женщин, обострилась крестьянская привычка вставать ни свет ни заря. И руки сами тянулись к работе, словно за нею можно было хоть ненадолго забыть о том, что происходит вокруг.
Рядом с тёткой Полиной сидела Зося и чистила картошку. Уловив взгляд Антона, с любованием посмотрела на Зосю и тётка Полина и не удержалась, выразительным жестом показала — хороша–то как дивчина!
— Эх, Антон, — сказала вдруг тётка Полина, — вспоминаю вот мужа, царство ему небесное! Говорил он мне: придёт, Поля, время, власть Советская памятник красивый в Москве рядом с Красной площадью поставит. И напишут на нём: «Нашим бабам…» Смеялся, конечно… Но меня, Антон, он берёг, ох, берёг…
— Надпись, может, и не самая подходящая, но правильная. Маму вспоминаю — как только всё успевает?
— И не жалуется! — подхватила тётка Полина. — Тянет своё и тянет.
— Марфа–то как? — спросил Антон. — Всё хворает?