Искушения и искусители. Притчи о великих
Шрифт:
Я думаю, со временем она уступила бы старому джентльмену, она ведь была добрая девочка, и лаской от нее можно было добиться всего. А джентльмен добился бы, он давно мечтал полюбить какую-нибудь маму одновременно с дочкой. Но.
Жил-был мальчик. Который появился на свет в обстановке грандиозного волнения по поводу состояния его здоровья, и волнение это, раз начавшись, сопровождало его, усиливаясь, всю домашнюю жизнь. Волноваться-то, собственно, не стоило. Он был вполне здоровый мальчик, просто у него были больные родители.
Впрочем, для особой заботы у них имелись основания. Дело в том, что он явно был замечательным мальчиком. На него ссылались
Надо сказать, что папа мальчика был тоже необыкновенный человек. Он был болен давно и окончательно. У него был радикулит. Многие его знакомые, страдавшие от того же недуга в разные периоды своей жизни, уже повылечивались и непрестанно давали советы, как победить врага, регулярно раздиравшего несчастное тело папы, однако папа был неизлечим.
Он болел так давно, что сам уже не помнил, когда и по какому поводу подцепил роковую болезнь. Он верил вначале врачам, ложился в их клиники, его вытягивали, закручивали и раскручивали на досках, наклонных плоскостях и в специально приготовленной морской воде. Ему делали новокаиновые блокады. Иглу вводили в заросшее уже было отверстие на самом конце позвоночника, где когда-то у человека отвалился хвост. Папа невыносимо страдал. Он кричал на этих оголтелых врачей: «Мучители!» и «Сделайте хоть что-нибудь!». Но они ничего сделать не могли. Медицина оказалась бессильна.
С той поры папа потерял веру в жизнь. Он не мог поднять уже и телефонную трубку, опасаясь, что вес ее надавит на неизлечимый позвонок, и тогда все. Жизнь его сделалась полна ограничений. «Ты пьешь неразбавленное молоко? — спрашивал он у жены напряженным голосом. — Но это же вредно! Я читал». Ходить он стал только по прямой, маленькими шажками, а когда нужно было поворачивать, долго переступал на одном месте. «Зачем ты ходишь квадратами, — осторожно интересовалась жена, — ведь по диагонали короче?» — «Мне так удобней», — отвечал он кротко. Спал папа на специальной доске и только на спине. И просто поразительно, как он при этом сумел зачать себе ребенка.
Ведь он даже и в служебной машине давно уже ездил лежа, боясь потревожить притаившееся в спине чудовище. Папа был главным редактором журнала «Профсоюзы и жизнь» и писал статьи о внутреннем и международном положении, боялся он только одного — что из-за болезни ему вообще придется подать в отставку, поэтому, когда временами он вынужден был отказываться и от поездок, требовал, чтобы работу ему привозили домой.
Зато в дни, когда болезнь отрезала папу от внешнего мира, он наконец мог предаться своей единственной страсти. Когда-то больше всего на свете папа мечтал писать статьи не о внутреннем и международном положении, а об искусстве. Но этой мечте помешала сбыться болезнь. И тогда страстью папы стало приготовление еды.
Когда папа священнодействовал на кухне, жена и теща крыльями метались за спиной его, надеясь наконец-то проникнуть в тайну его рук, превращавших обычные продукты в нечто не похожее ни на что. Тени неслись по стенам и потолку, генерал-лейтенантскими звездами сверкали над плечами папы женские глаза. Папа женщин к изготовлению блюда не допускал.
Он был сторонником лишь частичной эмансипации. Лично выбирал на базаре нужное ему мясо (болезнь оставляла его в эти вдохновенные часы), сам отбивал и стирал в порошок его на специальной мясорубке, изготовленной по его же чертежам, сам варил заживо лук в свином сале, резал серпантином и обжаривал до состояния новенькой часовой пружины картофель. Сам выбегал в мороз, в распахнутом пальто с девятого этажа во двор, где находился нарочно отрытый им погреб, который много лет подряд грудью защищал он от работников ЖЭКа, водопроводчиков, газовщиков и канализаторщиков, норовивших время от времени проложить в том месте какую-то нужную им трубу.
Собрав исходный материал, папа неожиданно оставлял все, уходил к себе и ложился на свою доску. Продукты, готовые к превращению в еду, тихо лежали на столе, ожидая второго пришествия папы. Но он столь же тихо лежал на доске своей, кажется, забыв уже о том, что ему предстоит. Дыхание замирало в доме, пыль боялась садиться и зависала в воздухе, все было ожидание, томление и летаргия.
Бесшумно и неожиданно он возникал в дверях кухни, как в раме, чужим и странным было его лицо, глаза недвижны, глубоки и страшны. А руки — уже подрагивали, дрожь проносилась по телу, она бросала его к столу — и!..
…На свежевымытые, невинные, бледно-зеленые, в каплях слез листья салата, как сеятель, широко и щедро швырял он вдруг сверкающий картофель, мохнатое мясо, матовый, тающий от прикосновений лук. Простой лейтмотив — чередование компонентов, но как владел им папа! В точно уловленный миг созревания, уже рождающуюся полифонию композиции мощно разряжал он ритмикой долек яйца желтками вверх. И сейчас же противопоставлял им кружки огурцов, нанизанных на морковки. Огурцы как бы задерживали движение, которое уже конденсировалось в центре, как в чаше. Господствующее целостное движение в глубину вызывало теперь ощущение полета. Папа откидывался от стола. Диво!
Архитектоника решения, передача конструктивных жизненных сил в текучей форме, претворение законов тяготения, образ борьбы свободы и насилия, тени и света, выражение в отдельной форме ритма, пульсирующего в целом, придавали сооружению отпечаток рациональной ясности и вещественности.
Папа посыпал его сыром, поверх снова укладывал листья салата, увенчивал ломтиками лимона, ягодками клюквы и помидором, взрезанным в виде розы. Поливал своим личным соусом, хранимым в темной витой бутылке из-под двойного золотого пива (секрет соуса, увы, безвозвратно утерян), ставил на полчаса в холодильник, потом на спиртовку, потом при свечах, в танцующем синем пламени вносил над головою и опускал среди сонма гостей, облепивших уже пиршественный стол.
Но чудо! Папа никогда не ел сам приготовленное им. Он лишь смотрел с печальной и несколько жалкой улыбкой на большом отвисшем книзу лице, как уничтожалось ювелирное изделие рук его, как тончайшая игра красок, запахов, довкусовых и послевкусовых ощущений превращалась в ничто. Как благоуханное украшение стола становилось серой пережеванной массой, проваливалось в желудки, уходило в небытие. Вся жизнь казалась в эти минуты папе тщетным и кратковременным усилием, и ради чего? О нестойкости красоты думал папа, о краткости жизни, о суете, в которой погряз человек, о журнальных статьях своих, которые пионеры собирали на макулатуру.