Искусство однобокого плача
Шрифт:
— Пиу! Пиу! Пиу!
Пожалуй, кстати, что эта скотинка орет. Только бы родители не услышали, как я выбираюсь из-под одеяла, напяливаю халат, шаркаю к окну. Хорошенькое будет дело, если мама догадается, что я не сплю, заглянет в комнату и, включив свет, увидит мою распухшую красную рожу! Покойная бабушка сказала бы: “Не оскорбляй образа и подобия Божия…” Довольно того, что наперекор моей в узком кругу легендарной выдержке все, кому не лень, преблагополучно сообразили, что мне паршиво, куда паршивее, чем должно быть еще не старой, не обремененной потомством, самостоятельной даме, по собственной инициативе уходящей от мужа, который, положим, и “милашка”, и “умница”, но “выпивает”. Так выглядит со стороны наша мировая катастрофа.
Мои немногочисленные подруги, те еще осведомлены о его неверности. Тут он сам постарался.
Первую — последующие были уже не страшны — такую исповедь я выслушала в метро, на платформе “Лермонтовская”. Поезда грохотали, заглушая речь собеседницы, да и она запиналась, все спрашивала, не зря ли, не хватит ли.
— Нет-нет, не беспокойся. Я тебе благодарна. Что? Бороться? Нет, это исключено.
Мешали стены. И пол. Первые утратили былую вертикальность, второй стал не вполне горизонтален. Я все пыталась вправить их на место. Это почему-то казалось важным.
— Совестно передо мной? Тебе? С какой стати? Это же хорошо, это истина воссияла, надо радоваться… Что? Врал? Спьяну? Возможно. Меня это больше не касается. Это касается тебя. Если все же не врал и тебе это не совсем безразлично, действуй.
— С ума сошла? И потерять тебя?
— Только на время. Мне, правда, придется на какой-то срок лечь на дно, ты мне это простишь, а потом мы все уладим…
Ничего мы не уладим. Если так, они прекрасно обойдутся без меня. Но сейчас надо, чтобы Аська мне поверила… и чтобы эти чертовы буквы на стене перестали прыгать перед глазами.
У нее черная полоса. Научные планы рухнули. Их можно осуществить, только оставшись в Москве — проблема талантливых провинциалов, принужденных, поблистав в университете, возвращаться в свой Клин, Льгов, Йошкар-Олу, где их знания никому не нужны. Анастасия, литературовед милостью Божьей, в родном городе обречена, ни на шаг не отступая от школьной программы, у черной доски долдонить зевающим подросткам про то, как Пушкин несмотря на свою ограниченность, порожденную незнакомством с марксистско-ленинскими идеями, кое-что все же “ярко отобразил”, Лермонтов “гневно обличил”, а Толстой “страстно провозглашал”. Не хочешь? Иди расставлять запятые и выправлять падежи в документах какого-нибудь НИИ сельхозмашиностроения! Я-то и здесь угодила в подобную дыру, мне поделом, никогда не делала ставки на науку, хотя, как начинаю догадываться, зря. Но для Аси это крах, хуже и вообразить трудно. А тут еще любовник сбежал. Женатый был, вернулся в семейственное лоно. Виктор знал об ее несчастьях больше, чем ему полагалось. Знал по моей вине. Роман, не говоря уж о шансе закрепиться в Москве, сейчас был бы для нее не спасением. Вот он и бросил потешный спасательный круг. Из картона. Это непоправимо. Куда непоправимее, чем обычная измена.
— Ладно, я дерьмо! — ораторствовал он потом, во хмелю настроившись наступательно. — Но не воображай, что твои друзья лучше! Все такие же, ты одна другая, твое дело безнадежно, и я тебе это докажу. Всегда они между нами стояли, даже в лучшие времена вечно приходилось помнить, что они тоже есть, тоже имеют на тебя какие-то права… Меня, значит, в отставку? Недостаточно чист? Ну, так их у тебя тоже не будет, я уж позабочусь!
— Не выйдет! — фыркнула я тогда.
Еще как вышло.
И с подобными мыслями ты надеешься продышаться? Ха! Как старушка-гинекологичка говорила пациентке, мечтавшей родить, но плохо выполнявшей врачебные предписания: “Нет, душечка, так мы с вами не забеременеем!” Сколько женщин жаждет того, от чего я так упорно отбояривалась! Он тоже не слишком стремился к отцовству, но главное, я не хотела. Между нами не нашлось бы места третьему. Я не могла позволить нашему союзу превратиться, хотя бы отчасти, в средство — он должен был оставаться высшей ценностью, абсолютной самоцелью…
Да уймись ты, жалкая идиотка! Хоть пять минут не думать все об одном ты способна? Вот так, просто отвернуть край занавески, смотреть за окно и слушать застенное верещанье несчастного щенка. Снег, безлюдье, ночь, улица, фонарь, градирня…, да, кажется, мама говорила, что это корявое сооружение называется градирней. За ней, дальше, бетонные строения — там территория завода. Не повезло с видом из окна: ежедневное созерцание такого уродства само по себе может довести до умоисступления.
На этом самом месте я тогда тоже смотрела на градирню. В летний полдень наш индустриальный ландшафт выглядел еще гаже, но факт сей значил для меня не больше, чем если бы все это располагалось в Новой Зеландии. Он стоял рядом, и я, не поворачивая головы, знала, что огромные серые глаза сквозь стекла очков глядят на меня, как в первые дни, со счастливым страхом:
— Шурка, ведьма, ты не представляешь… а ей-Богу, жалко, что даже ты никогда не сможешь понять, до какой степени… Скоро три года как тебя заполучил, а до сих пор поверить не могу… В одной старой пьесе герой, супермен этакий, хорохорится: “Ты не была бы мне, дескать, так дорога, не будь мне честь дороже…”
— Сид, — усмехаюсь я. При ярких гуманитарных наклонностях мой возлюбленный по образованию технарь, я в таких материях разбираюсь лучше, это одна из граней моего колдовского обаяния.
— Бестолочь твой Сид. А вот я теперь про это все знаю. Нет никакой чести! Ничего нет, ничто не важно — только ты. Для тебя я способен на все. И ты со мной можешь сделать все, что захочешь. А уж прикончить — это вообще пара пустяков. Достаточно просто уйти! — голос звучит странно, дерзко и печально. — А признайся, лестно иметь над смертным такую абсолютную власть?
Увы, я не замолвила ни словечка в защиту корнелевского героя, хоть сама никогда его бестолочью не считала. И не попыталась восстановить исконные права Творца всего сущего, столь размашисто отчуждаемые в мою пользу. Куда там! Это было не просто лестно — упоительно. Чему же ты теперь удивляешься, ума палата? Выяснилось, что до Вседержителя ты-таки не дотягиваешь, а чести, хвать-похвать, нету. Ведь сами же упразднили, не так ли? По обоюдной договоренности.
Я тоже виновата. Может статься, больше, чем он. Он ведет себя отвратительно, я с виду — сама добродетель, я как будто вправе презирать его, и все же… Где-то там, в глубине, куда словам не добраться, моя благородная позитура чуть ли не хуже его ерничества.
Но как я ненавижу эту подхихикивающую мелкую егозливость ума и души, столь распространенную на Руси, да пожалуй, и простительную там, где ни душе, ни уму нет свободы! С детства не выношу, чуть ли не больше прямого злодейства. Именно ерничеством обернулась артистичность, доставлявшая мне в свое время столько радости. Он представал передо мной в разных обличьях от простодушного ковбоя, по самую макушку переполненного преданностью своей леди, которая если и впала в мезальянс, то уж, разрази его гром, никогда об этом не пожалеет, до изощренного аристократа духа, усталого скептика, явлением моей особы спасенного от обрушения в черную бездну отчаяния.