Искусство однобокого плача
Шрифт:
— Да проснись же! Так жалко тебя будить, но уже без двадцати, опаздываешь… Яичница готова, чай горячий, — мама говорит шепотом, и я, осипнув спросонок, в ответ так же глухо бормочу:
— М-м-м… Спасибо… Сейчас…
Накидываю халат, с трудом попадая в рукава. Плетусь на кухню. В “большой” родительской комнате люстра не зажжена, но кухонная лампа сквозь приоткрытую дверь слабо озаряет комнату. Диван не прибран — мама только что встала. На полу разложен ветхий, весь в мелких дырочках тюфяк. А на тюфяке в обнимку с боксеренком, одетый, спит сном праведника коварный домашний деспот — папаша.
— Коля пожалел его! — громовым шепотом восклицает мама. — Он так плакал, сердце разрывалось. А на диван нельзя,
Нет, не умеет мама шептаться. В другое время отец не преминул бы проснуться и отпустить ядовитую реплику по поводу ее похвальных стараний соблюсти тишину. Но сейчас, измученный ночным концертом и умиленный собственной добротой, он продолжает мирно почивать. Сморщенная, как печеное яблоко, мордочка щенка покоится на сгибе его локтя.
2. Колебания по поводу жанра
Вернувшись вечером со службы и открыв дверь своим ключом, с порога слышу доносящийся из кухни голос Веры:
— Ужасно, что я так редко бываю дома. Когда я здесь, все время стараюсь быть с ней, не оставлять ее одну. Но пятый курс, сессия…
— Эй, привет! — кричу, спеша прервать эти излияния. На благодарность я сейчас не способна и вообще предпочитаю, чтобы они думали о моих невзгодах поменьше. Пустое это занятие.
На мой крик прежде мамы и сестрицы в прихожую выкатывается боксеренок, тотчас от избытка чувств напрудив перед моим сапогом изрядную лужу. Мое вчерашнее приобретение что было сил вертит обрубком и пытается, ликуя, подскакивать на месте. Лапы еще слабоваты, подбросить в воздух такое плотное брюшко им не удается, но это не умаляет восторгов боксеренка. Надо отдать ему должное: он до того мил, что мне даже не требуется растягивать губы в дежурном оскале — они ухмыляются сами.
— Послушай, он совершеннейшая прелесть! — Вера чмокает меня в щеку. — Купить именно боксера — это была гениальная идея! Щенки все симпатичны, но чтобы так… И смотри: его шкура ему пока великовата, это придает дополнительный шарм. А какая она бархатистая!
— Ничего удивительного, — с комической важностью изрекает мама. — Перед вами не какой-то там беспородный кабысдох, а собачий князь!
— Чем сюсюкать попусту, — прогудело из комнаты, — потрудились бы хоть имя животному придумать. У собаки должна быть кличка!
Стареет наш диктатор. Прежде он был злее, зато не изрекал самоочевидных истин с величием мудреца, делящегося с толпой перлами своей мысли.
— Как же такое назвать? — Вера театрально обхватывает голову ладонями, еще пышнее взметая дивные золотисто-пепельные кудри. — Я предлагаю: Цицерон! Скажете, не импозантно?
— Это внушает опасения, — посмеивается мама. — Как бы юноша не вырос пустобрехом!
Их оживление искусственно. Какой же тоски надо было нагнать на домочадцев, чтобы вынудить их так преувеличенно резвиться по столь мелкому поводу! Мы будто на сцене, играем средней руки водевиль… Или мне уже всякое веселье кажется ненатуральным?
— А не найдется ли имечко подлиннее? — из-за стены придирается отец. — Мелко плаваете, был ведь еще Навуходоносор!
— Тогда уж Ассаргадон! Или Артаксеркс! — нельзя пропускать первый за четыре месяца повод поболтать с ними, как ни в чем не бывало. — Забыла вас предупредить: клуб ставит условие, чтобы кличка начиналась на “А”. То же касается всех его братьев и сестер — это у них неаппетитно называется “помет”.
— В таком случае Ас, — благосклонно роняет отец. — Коротко и неординарно.
Вот и конец нашей непринужденной беседе. Придется возразить, а он этого не терпит:
— Глухой согласный на конце не звучит. Когда я буду звать в лесу свою собаку, все окрестные грибники разбегутся и залягут в кустах. Подумают, будто я призываю на помощь. Если человек среди чащи вопит “А!”, как не предположить, что его грабят?
Мама и Вера радостно смеются: для них главное, что я худо-бедно пошутила. Отец, надувшись, разворачивает “Известия” и погружается над ними в присущие ему размышления о судьбах народов и государств. А я вспоминаю, что недавно где-то читала… как же это было?… Да-да, вот оно: “Мы играем с соседской собакой, боксером Али…” И потом, через несколько страниц: “Мы хороним боксера Али и его хозяев…” Воспоминания о военном детстве. Дело происходит то ли в Германии, то ли в Австрии. Зеленая книжка в жестком переплете, и хорошая, кажется. Я слишком слаба в немецком языке, чтобы об этом судить. С год тому назад, когда между мной и Виктором уже начинались нелады, но я еще не желала признавать их серьезными, мне ни с того ни с сего взбрело в голову освежить свой немецкий. Злополучный немецкий, которым я так пренебрегала и в школе, и потом, в университете! Немка, что вела занятия в нашей группе и попортила мне немало крови, остолбенела бы от изумления, узнай она, что Гирник через три года после окончания курса по собственной воле открыла немецкую книжку. Унылая тень этой женщины с красными руками прачки и физиономией, на которой за последние двадцать лет не изображалось ничего, кроме верности постылому долгу, витала над моими штудиями, впрочем, скоро забытыми. Надо полагать, я безотчетно старалась чем ни попадя заслониться от того, что пришла пора осознать.
Значит, Али?
Отменное имя. Но душа не лежит…
В чем дело? Неужели в том, что “мы хороним”? Ах, так я становлюсь суеверной? Полный распад личности: мало того что размокла и отупела от тоски по субъекту, утратившему все права на уважение! Теперь, выходит, еще подвержена беспредметным страхам? Ну уж нет!
— Назовем его Али. И коротко, как папа хотел, и звать удобно. Слышишь? Ты — Али. А хорош чертовски. Однако хватит, иди, ну?
— Али! Ура! Замечательно! Сашка, ты молодец… постой, ты куда это собралась? Ведь только что вернулась, на улице хоть глаз выколи… Посидим в тепле, с Али поиграем, что еще нужно для счастья?
— Для счастья ничего, но для здорового сна рекомендуется променад. Я ненадолго.
— Я с тобой!
Вот досада: похоже, Вера всерьез полагает, что меня лучше не оставлять одну. Глубочайшее заблуждение, но разуверять не возьмусь. Обидится… Я стараюсь никого не обижать. Вести себя прилично. Это все, что мне остается.
Фонарей мало, мы идем, оскальзываясь в темноте, едва видя друг друга. Это хорошо. Можно расслабить лицевые мускулы, натруженные притворными улыбками.
— Что делается в ликбезе? Как твоя сессия?
— В общаге то же, что и всегда. Прею над книжками. Ритка шастает в поисках свежих впечатлений. Вваливается поздно ночью и с порога возвещает либо: “Вера! Народ интересен!”, либо “Вера! Народ мерзок!” Далее — страстная система доказательств. Сессия кошмарна, я, как обычно, в панике, но надо думать, что и на этот раз обойдется… Шурк!
— Да?
— С тобой поговорить можно?
— А до сих пор ты что делала?
— Чирикала. А хочу поговорить.
— Валяй.
Маленькая, но революция. Доселе мою суверенность в семье, спасибо им, так чтили, что вопросов не задавали. С полгода назад, когда Вера, погруженная в романтическую меланхолию и докучные науки, почувствовала, что у нас не все в порядке, она и не подумала расспрашивать. Вместо этого сочинила в довольно динамичных, растрепанных стишках “Балладу о Гегенюбере”. Там описывались приключения заколдованной красавицы по имени Гегенюбер, которая, заманив кавалера в свои объятия, убивает его ударом толстенной дубины за то, что, утомившись ласками, осмелился вздремнуть в ее присутствии. Что примерно означало: не очумела ли ты вконец со своим проклятым максимализмом? Человек так к тебе относится, а ты…