Исповедь лунатика
Шрифт:
– Но даже если кто из этого списка и позвонит, лучше трубку всё равно не бери.
6
Пока выползешь, забудешь, ради чего вставал. Голова – дырявый мешок. Ясно мыслю, пока шагаю. Как только сел, всё забыл. Или всё смешается и не хочется думать. Записывать нет никакого желания. Мне кажется, я уже высказался, мне нечего добавить. Да и оглядываться не хочется. Жить бы одним днем. Плыть по течению, как бревно. К шестидесяти, если доживу, я буду только улыбаться. Мне сейчас нечего сказать людям, а в шестьдесят подавно, я буду блаженно улыбаться и говорить: «Дайте мне спокойно выпустить газы!». И ничего больше. Я так жил в Норвегии. Лежал и улыбался…
Я ничего не ел, не говорил, лежал и таращился; выпустил под себя всё, что во мне было, и лежал, в потолок пялился. Ничего не хотел, ничего не просил. Никаких нужд. Блаженная улыбка идиота. Полная прострация.
Меня мыли, полоскали, с ложки кормили, капельницу ставили, сквозь безразличные губы заталкивали таблетку, – в этом состоянии я чувствовал себя человеком больше, чем когда бы то ни было.
Врач считал, что я – уникальный случай. Приводил на меня посмотреть
60
Исключительно тяжелый случай (англ.).
61
Стефан Малларме – французский поэт.
Там я понял, что внутри меня есть маленькая комнатка, в которой нет ничего, кроме кроватки, в которой – меленький и несмышленый – лежу я, ковыряя в жидкой стене дырочки, сквозь каждую дырочку – раз в столетие – как праздник, пробивается свет. Он вливается в комнату в виде горошины. Горошина света катится в воздухе, обращаясь вокруг своей оси, и за несколько световых лет она долетает до моей ноздри. Я ничего не могу с собой поделать. Никак не могу противостоять. Горошина света плавно вплывает мне в ноздрю, катится по ней. Я ощущаю, как она плывет во мне, освещая мой устоявшийся мрак. Она прокатывается сквозь меня и вылетает через задний проход. Тоска. Я ковыряю пальцем стену. За мной наблюдает здание, мерцающие огни которого покачивают мой челнок. Это здание похоже на завод имени Пегельмана, на котором работала моя мать, на котором работал и я – ровно месяц. В белом халате. В белой шапочке. Как горошина света среди других горошин. В отделе, где я работал, все так ходили. И мне это нравилось. Я сортировал детали, бракованные выбрасывал, целые ставил на тары. Это было похоже на перебирание ягод. Даже проще: ягоды мнутся и дают сок, детали мялись (усы транзисторов), но это им не вредило. Тары ставил на поднос. За день набиралось до нескольких десятков. Относил подносы на металлическую каталку и – с торжественностью санитара, который везет покойника, – вез ее в комнату, где сидели женщины и проверяли эти детали при помощи приборов. Я обедал с рабочими за грязными столами. Они не носили белых халатов. Меня это возвышало в моих глазах. Они смотрели на меня, как на фрика. Я пил кефир или молоко. Белое перетекало в белое. И мне казалось, что внутри я тоже становлюсь белым. Не помню, какая там была еда. Помню кефир и молоко в граненом стакане. Иногда был борщ. Борщ в нашем городе везде был одинаковый, но особенно хорош он был в железнодорожной столовой (на углу Виру и Вене, где теперь продают янтарь), там он стоил одиннадцать копеек.
Ко мне стали наведываться привидения; у каждого была своя биография, своя история, судьба – всё это помещалось в маленьком кисете. «На, понюхай!» – говорило мне привидение, подсовывая к ноздрям щепотку мелового раствора. Парализованный ужасом, не в силах противиться, я втягивал костный прах в себя, и мне открывалась судьба визитера… Привидения рассказывали мне о том, что происходит в моем родном городе… Я многое о себе понял. Моя смерть ничего не значит. Ни для кого. Исчезновение такой букашки, как я, ничего не изменит. Всё будет как прежде – вращаться, звенеть, трезвонить, шмели и осы будут жужжать, снег будет редкий и грязный, в газетах будет всегдашняя чепуха… поливальные машины будут размазывать металлическими щетками пыль… в кабинетах будут пить кофе, обсасывать сплетни… на конвейерах будут сонливо жаловаться на боли в суставах… город никогда не изменится, он останется таким же, каким он был изначально задуман… не людьми, потому что они – заложники города, а некой сверхъестественной – больше, чем сама история народов, – силой, которая бросила в эту землю, как метеорит, семя своей воли, оставив пробоину в пространстве, и в этой пробоине завелись люди, как в сыром месте мокрицы или дрозофилы возле подгнившего фрукта.
…а моя смерть… моя маленькая смерть… она ко мне приходила тоже, старая-престарая женщина с крючковатыми пальцами и дверной скважиной вместо лица, вся, как полагается, в черном, мягкая и неторопливая; она говорила с улыбкой о тихом вечере над рекой, о падающих в воду воронах, сраженных молнией, пробегала по моему плечу холодным взглядом покупателя на рынке… она была мной недовольна: товар залежался, покрылся прыщами и коростой, надо помыться, сходил бы ты в душ…
Я стал ходить в душ, в курилку… мне давали сигареты… Дангуоле привозила табак… у меня был кусочек гашиша, который я прятал в носке, по вечерам я доставал его и нюхал, и смерть отсаживалась, щетинясь, как черт на ладан, я ухмылялся…
Мне стал слышаться звук – это был гул, он шел откуда-то из подвала. Мы были на девятом этаже. Но когда подходил к окошку, оказывался на втором. Звук был существенно. В нем было послание. Он меня магнетизировал.
А потом стихло. Вышел посидеть в тиви-руме [62] , там сильно переживали за своих… посмотрел биатлон… были Олимпийские игры… Salt Lake City. Меня посетило видение: глядя на Бьорндалена, который бежал в горку, орудуя палками, как заводная игрушка, я подумал: «А ведь он младше меня! Как же давно я смотрел лыжи последний раз! Тогда спортсмены еще были все старше меня и я смотрел на них иначе… а теперь… теперь ни на одного человека я не стану смотреть так, как когда-то на Смирнова или Томаса Вассберга». И в это самое мгновение я увидел моего старого друга, Пашку, он сидел по ту сторону экрана и тоже смотрел телевизор, тот же самый биатлон. Видение длилось не дольше секунды, но я успел увидеть, как он изменился: седина и двойной подбородок. У него было какое-то новое выражение лица. Он был бородат, зол, он пил пиво и с воодушевлением смотрел, как Бьорндален уверенно финиширует… но чем-то он был раздражен. «Что-то его гложет», – подумал я и долго не мог уснуть. А может, из-за меня?.. Насрать ему на меня: сгинул, и ладно.
62
Телевизионная комната, холл.
Никто, кроме убийц, тебя дома не ждет. Мать, и та просит: не возвращайся!.. нельзя!..
Сам не хочу. Но, кажется, придется. Выпрут, мама. Как пить дать.
Вместо очкарика стала приходить женщина-врач, светила мне в глаза тонким лучом света и что-то записывала. Я терзался: что она там видит?.. горошину?.. видит ли она мою горошину света?.. а призраков?.. мою смерть, может ли она разглядеть на дне моего зрачка смерть, дату смерти узнать может?.. что пишет?.. что?
Тревоги громоздились. Они были как молнии в ту злополучную грозу в Крокене, когда мы с Великановыми вышли под козырек и стояли, курили, смотрели на молнии.
Поменяли санитарок. На второй месяц со мной не церемонились. Я ощутил перемену. И когда появился сосед, я понял, что сладкая моя жизнь кончилась. Я думал, что теперь я не такой уникальный. Раз ко мне подселили дурака, то во мне нет ничего особенного. Я его боялся. Мне казалось, что он поджидает, когда я усну, чтобы задушить. Я придумал себе, что он – подушечник или что-то такое. Я придумывал себе зачем-то причины, по которым он тут оказался, и причины, по которым он мог желать моей смерти.
Придумает себе, что я причина всех его бед, или вообще – всех бед на свете… недовольный происходящим в мире, он может захотеть избавить человечество от меня… Или он шпионит за мной?.. Или просто придушит меня, как котенка, потому что приятно для рук – ощутить, как сжимается и хрустит кадык… Может, с детства душит котят… Может, всех сестер-братьев передушил?.. Забавы ради…
Я думал об этом, и каждое его движение было подозрительно. Когда ночью он вставал и шел помочиться в рукомойник, я начинал трястись, думая, что настал этот момент, сейчас он подойдет и задушит меня. И почему-то даже хотелось этого. Чтоб наконец подошел и придушил. Тогда бы стало легко. Да, наступило бы облегчение.
Я следил за ним, за его дыханием, за его перемещениями по палате, и всё в нем, казалось мне, было задумано таким образом, чтобы стать машиной, несущей смерть. Мне казалось, что он не просто так прогуливается по палате, не просто так смотрит в окно, мне думалось, что он, несомненно, воображает, как бы меня поприятней задушить и над телом моим надругаться. До утра времени – ой как много!
Мужик был огромный, он затмевал собой все прочие мысли. У него было огромное, туго, до синего звона накачанное машинным насосом пузо; большая ворсистая жопа, ее он никогда не прятал в трусы. Он просто ходил в халате. Набросит халат и – сверкая причиндалами – выйдет в коридор. Или стоит и с сестрой говорит, распахнутый… Он всё время чесал жопу, разминал зачем-то ее, потряхивал ягодицами. Трубу между ног он тоже разминал, но я ни разу не видел, чтоб у него стоял. Возможно, импотент. Лекарства… Он часто пил колу. Колы нам давали так много, что бутылки выносили чуть ли не ящиками в конце каждой недели. Так как я ничего не пил, он выпивал и мою колу, а потом обильно мочился в раковину, смачно рыгая. Я лежал и подсчитывал в уме, сколько можно было бы получить денег, если б мы с ним взяли и сдали всю эту тару – за месяц, за год, за десять лет, за сто лет… а сколько купить пива… какого пива… например, «Жигулевского»… переводил норвежские кроны в советские рубли, приблизительно, затем шел с мешком денег в «Аквариум» на Палесарке, вставал в очередь за пивом… брал со знакомыми несколько кешаров пива и шел с ними пить на Штромку, мы садились на камни, и я начинал им рассказывать о моих похождениях в Дании и Норвегии… они смеялись… затем я переводил норвежские кроны в эстонские, шел за пивом в бывший универсам… покупал пиво: «Пилснер», «Александр», «Рок»… а сколько темного «Саку туме» можно было бы взять… а сколько можно было бы взять марихуаны в Кристиании [63] … я мысленно гулял по Кристиании, вместе с Дангуоле мы покупали skunk, Dansk pot, Monster pot [64] и грибы – мексиканские, гавайские, амазонские… я думал и об этом… о том, сколько можно было бы взять бокалов «Мерфиса» или «Килькенни» в Ryan’s, в Оденсе… я ходил мысленно по барам и думал, что если полежать здесь с годик, а потом сдать всю тару колы, то можно было бы поехать в Лондон, Париж, Амстердам… и так далее… о чем там было еще думать?
63
Имеется в виду Христиания – «свободный город» в центре Копенгагена.
64
Сорт марихуаны.