Исповедь моего сердца
Шрифт:
Теперь Господь являл милость Свою то бедному юноше по имени Дерхэм, то бледной белошвейке Бетани, то вдове Сюзанне Шепард, то Саре Лихт, тоже вдове двадцати шести лет от роду, бездетной, приехавшей из Буш-Крика, что в штате Мэриленд, и вышедшей осенью 1776 года замуж за молодого британского офицера, лейтенанта 16-го летучего драгунского полка Уильяма Уорда, вскоре погибшего под Трентоном. Любила ли его Сара? Нет. Горевала ли о нем? Не более часа. Потому что у нее было кого оплакивать в тот момент — свое умирающее, пожираемое лихорадкой дитя с деформированной головкой, крохотными пальчиками и перепончатыми, словно утиные лапки, ступнями. Спасаясь бегством из Контракэуера от вооруженной факелами, вилами, винтовками пьяной толпы, преследовавшей и убивавшей предателей, выступавших против отделения американских колоний от Англии, обезумев от беспрестанно льющихся слез, она кричала: «Гори огнем этот Новый Свет!» — словно то был Старый Свет!
Чего ищешь ты, Сара? И почему ищешь так страстно? —укоризненно спросила ее собственная мать, явившаяся ей как-то ночью.
Но Сара не обратила на ее слова никакого внимания, ибо не настал еще ее час. Распушив редеющие волосы, похлопав себя по щекам, чтобы вызвать румянец, она отдала свое сердце удалому молодцу по имени Макреди — чернобородому конокраду из Филадельфии . Иди со мной, Сара Уилкокс, и исполняй мою волю, Сара.Глаза у него были такие же хитрые и раскосые, как у самой Сары, лицо светилось любовью, при желании он мог поднять Сару одной рукой, задушить ее в объятиях, и Сара, словно ребенок, свернувшись клубочком у него на груди, радостно кричала ему в ответ: Да, да!
Отрежет ли она ради него свои блестящие светлые волосы? Да. Переоденется ли для него мужчиной? Да. Последует ли за ним в деревню, в горы в поисках добычи, где бы та ни скрывалась? Да, да, со слезами радости твердила она. Сара отдала ему все золото, какое имела, она следовала за ним, куда бы он ни вел ее, — по пятам англичан в Вэлли-Фордж, по пятам американцев в Джоки-Холлоу, — повсюду, где можно было найти отбившихся от табуна лошадей, поймать и продать их за наличные. Война за независимость заключала в себе множество войн, и лошади не ведали лояльности — ни к королю, ни к генералу Вашингтону, — почему же Сара со своим любовником должны были проявлять ее? Глупо подыхать с голоду, когда можно пировать, глупо умирать, когда можно жить, и к чему кормить войну, когда можно кормиться войной, как говаривал Макреди? Такие прекрасные, легкодоступные кони, пусть оголодавшие, пусть примороженные, пусть шарахающиеся от выстрелов и уставшие от людей!.. И Сара прилепилась к своему высокому разудалому чернобородому любовнику, как никогда не прилеплялась ни к одному другому мужчине . Да, да! — со слезами радости повторяла она, следуя за ним в Морристаун, в Поухатасси, в Порт-Орискани, на обреченные лагерные стоянки англичан. Но однажды сраженный пулей Макреди истек кровью у Сары на руках.
Неужели возможно, чтобы он умер вот так, словно бездомная собака, несмотря на безграничную любовь Сары, несмотря на то что она готова была сама умереть вместо него? Оказалось, возможно. И он истек кровью у нее на руках, а Бог бесстрастно взирал со своей высоты на агонию любовников.
Сара бежала на север, бежала на юг. Минул 1780 год, настала зима 1781-го. Спасаясь от преследований, она очутилась в Старом Мюркирке, здесь, посреди диких топей, ей предстояло умереть. Давным-давно потеряла она золотой медальон принцессы Сюзанны, давным-давно у нее не было золотых монет, которые она прежде, бывало, вплетала в лошадиные гривы; умолять солдат на латыни было бессмысленно, и никому не была интересна ее очаровательно-шепелявая французская речь. Сам Бог стал глух к ее молитвам. Выстрелил первый лейтенант. Выстрелил второй. И вот Сара — цапля, машущая огромными серыми крыльями, чтобы взлететь, но следующий чудовищный выстрел разрывает ей грудь, она бежит прихрамывающей зайчихой, но пуля пробивает ей горло . Неужели не осталось у Тебя милосердия, Господи, к королевской крови! — но еще одна пуля пронзает ей сердце. Солдаты дивятся живучести этой женщины и не решаются преследовать ее на болоте — ни верхом, ни пешим ходом. Как быстро бегает эта конокрадка! Как она живуча, какую силу придает ей отчаяние! Даже когда ноги у нее начинают заплетаться и кровь струями хлещет из ран, даже когда вся спина ее изрешечена пулями, Сара Уилкокс, которую невозможно убить, Сара Лихт, которую невозможно загнать в нору, Сара Макреди, все еще живая, лишь медленно погружается в черную вязкую жижу. Какая живучая! Какая живучая! Словно сам дьявол! — возбужденно бормочут солдаты, стреляя по распростертому телу снова и снова.
И что же, теперь Сара мертва? В самом деле? Умерла весной 1781-го?
Необозримая, без единой тропинки топь поглощает ее.
Часть
«Полуночное Солнце»
«Сомневаюсь ли я? Нет,не сомневаюсь. Дрожит ли моя рука? Нет,не дрожит. Таков ли я, как другие мужчины? Нет, я не таков».
Он улыбается своему румяному отражению в зеркале — образец мужественности, джентльмен в расцвете сил, его глубоко посаженные глаза — словно кусочки слюды, в них таится много секретов, они светятся пылающим внутри его огнем; он улыбается — и это особая улыбка, он доволен собой, хотя румяные упругие щеки его яростно напряжены и разомкнувшиеся в улыбке губы обнажают слишком много крепких влажных белых зубов. Да, слишком много крепких влажных белых зубов.
«Вызываю ли я доверие? — Да, вызываю.Джентльмен ли я? — Да, я джентльмен».
Его взгляд скользит по пышущей здоровьем коже лица, он осматривает себя в полупрофиль (слева его лицо выглядит особенно значительно), мурлычет несколько тактов из Моцарта (Дон Жуан под маской дона Оттавио), снова изучает свою улыбку — сдержанную, строго отмеренную; чуть-чуть притушить блеск глаз, сделать взгляд скромнее, а также чуть опустить подбородок — джентльмен, непринужденно несущий свое достоинство, никогда нарочито не привлекающий к себе внимания, джентльмен-самец (отнюдь не кастрированный), в меру расточающий свои чары, — такова суть «А. Уошберна Фрелихта, доктора философии».
«Таков ли я, как другие мужчины? Нет, я не таков».
Завершив туалет, он широким жестом отбрасывает полотенце, с удовольствием отмечает легкий румянец на гладко выбритых щеках — следствие постоянно горящего внутри огня, с благоговением — твердую, очень твердую линию скул, свое наследственное достояние, прочные кости, подпирающие плоть — его плоть. Конечно, его, чью же еще? Это все — его.
«Сомневаюсь ли я? Нет,не сомневаюсь. Дрожит ли моя рука? Нет,не дрожит. Готов ли я приступить к делу? Да, да, стократ да!»
То был легендарный день, или день вселенского позора.
День, о котором будут говорить, писать, размышлять, вспоминать и бесконечно спорить, день, который и в XXI веке будет входить в анналы истории американских скачек (и скаковых ставок): дерби, состоявшееся 11 мая 1909 года на великолепном ипподроме Чатокуа-Даунз, одной из первых «игровых площадок для богатых».
В тот день в клубной раздевалке Чатокуа все разговоры вертелись либо вокруг таинственного игрока, некоего «игрока-астролога» по фамилии Фрелихт, точнее, «доктор Фрелихт» — на таком именовании настаивали он сам и его сподвижники, — либо на том, какая из двух знаменитых лошадей — Мощеная Улица или Ксалапа — завоюет приз.
Фрелихт. А. Уошберн Фрелихт, доктор философии.В Чатокуа-Фоллз, штат Нью-Йорк, он был человеком новым, но его имя казалось смутно знакомым в имеющих отношение к скачкам кругах на востоке: не он ли, или кто-то с очень похожей фамилией, придумал «списки ипподромных „жучков“», столь обожаемые азартными игроками, сколь и презираемые честными любителями скачек и не далее как в прошлом сезоне запрещенные на ипподромах Чатокуа, Белмонта и Саратоги? Не имел ли мистер Фрелихт некоего отдаленного касательства к «барону» Барракло из Буффало, железнодорожному спекулянту, а также к опозорившему себя конгрессмену Джасперу Лиджесу из Вандерпоэла; не был ли он, или кто-то с очень схожей фамилией, замешан в тайной торговле акциями «внезапно обнаруженного» состояния некоего наследника Наполеона по линии его ранее неизвестного незаконного сына?
В дни, предшествовавшие скачкам, эти слухи, в сущности являвшиеся злобной клеветой, открыто циркулировали в Чатокуа-Фоллз. Люди, никогда в глаза не видевшие А. Уошберна Фрелихта, высказывали о нем вполне определенные суждения, среди них был и сам владелец ипподрома полковник Джеймсон Фэрли, который осмелился заговорить о Фрелихте даже с Уорвиками (братом и сестрой, престарелым холостяком Эдгаром и вдовой Серафиной, бывшей женой Исаака Доува, банкира из Олбани), которые были друзьями Фрелихта и его решительными сторонниками. С привычной прямотой полковник предостерег Серафину: как бы ей не влипнуть в аферу, которая обесчестит имя бедного покойного Исаака. На это вдова, резким движением сложив свой черный лакированный японский веер и одарив полковника ледяным взглядом, ответила тоном, обычно предназначавшимся для особо тупых слуг: «Поскольку мистер Доув мертв, он едва ли может стать „бедным“, каковым, впрочем, он никогда не был и при жизни; а к моим нынешним делам он имеет не более отношения, чем вы, полковник».