Исповедь моего сердца
Шрифт:
Продолжая прерванную мысль, Элайша говорит:
— Это щекотливый вопрос, Дэриан и Эстер, ибо проблема состоит в том, что из множества тех, кто заслуживает быть ограбленным — а в нынешних Соединенных Штатах ой как много «богатеньких», так называемый «правящий класс», — действительно подвергается ограблению лишь ничтожный процент; просто не хватает квалифицированных грабителей, чтобы выполнить эту задачу, ибо только они могут ее выполнять. Не с помощью оружия, а благодаря «деловой смекалке». Таким образом, налицо несправедливость. Диспропорция. Из сотен жителей Чатокуа-Фоллз, которые, несомненно, заслуживают того, чтобы их ограбили, ограбленными оказались только
Взрослые снова смеются. Но Дэриан и Эстер лишь беспокойно переводят взгляд с одного на другого, уже поздно, глаза у них покраснели от усталости, от излишних волнений, охвативших обычно такой спокойный дом в Мюркирке, и от этого чувства — как же его определить? — игривой неловкости, от слишком сложной для них и затянувшейся шутки, или Игры, которую они не в состоянии понять. Непригодны для Игры. Заметив озадаченное и обиженное выражение лица Дэриана, Милли наклоняется, целует его и говорит:
— Не обращай внимания на их поддразнивания. Они всегда дразнятся. Придет день — ты только подожди — и ты сам будешь дразнить.
С момента возвращения домой Милли находилась под впечатлением, как она сама неоднократно говорила, «изумительного музыкального таланта» своего младшего брата. Она считала, что его нужно учить профессионально, отвезти в Нью-Йорк и определить в музыкальную школу. Нет, правда, он мог бы сделать карьеру, как своего рода музыкант-вундеркинд наподобие Тома Замба.
— Слушатели его обожали бы. (Абрахаму Лихту эта идея совсем не нравилась. Том Замб, говорил он, на самом деле просто лилипут. «А мой сын, надеюсь, — нормальный ребенок».)
Во всяком случае, утверждала Милли, она слышала немало профессиональных пианистов, которые играли ничуть не лучше Дэриана, а многие — гораздо хуже. Дэриану будет всего десять лет, к тому же он с легкостью сойдет за семи- или восьмилетнего.
— А я могла бы представлять его слушателям. У меня даже есть кое-какие соображения по поводу его костюма и того, как осветить сцену свечами, — говорила она.
(В первый вечер по возвращении Милли и Элайши домой Дэриан играл для них на спинете в гостиной несколько произведений, разученных с преподобным Вудкоком, а также «Инвенции» Баха; во второй по их просьбе он сыграл одну из своих композиций — «Добро пожаловать домой». Это было странное сочинение, вдохновенное и торжественное, шумное и сдержанное одновременно, с длинными пассажами летящих арпеджио и громоподобными гаммами, его руки так и летали по клавиатуре. Разумеется, ни Милли, ни Элайша не поняли его пьесы, отец и Катрина и того менее, но все равно энергично аплодировали. В третий вечер Дэриан исполнил еще одно из своих произведений под названием «Теперь мы счастливы», на сей раз — на гармонике и сооруженном им самим оригинальном барабане, который управлялся с помощью ножных педалей, а Элайша стоял рядом и подпевал без слов удивительно высоким голосом. Соперничающие мелодии контрапунктом то взмывали вверх, то обрушивались вниз, они возникали словно бы ниоткуда и, постепенно затихая, тонули в тишине… словно финальная нота была потеряна.
— Дэриан, как это странно! И как прекрасно, — сказала Милли, бурно аплодируя, хотя в глазах у нее затаилось сомнение. — Но когда ты начнешь свою сценическую карьеру, тебе, знаешь ли, придется исполнять реальную музыку, сочиненную реальными композиторами. Музыку, которая должна услаждать слух аудитории, а не только твой собственный.)
На следующий день отец отвел Дэриана в сторону и, к облегчению последнего, велел ему не обращать на слова Милли никакого внимания.
— Сестра, конечно
А потом домой вернулся Харвуд.
Они сидели в уютной столовой, освещенной пламенем камина, за старым дубовым столом, единственным в мире столом, как говорил Абрахам Лихт, за которым он чувствовал себя в безопасности, когда снаружи, за домом, вдруг послышался шум, потом громкий стук в дверь, Элайша вскочил, чтобы открыть дверь, потому что дом Лихта был единственным в Мюркирке домом, в котором двери и окна были обычно заперты, и там, на пороге, изможденный и оголодавший, появился Харвуд. Он проковылял через кухню.
Уставился на отца. Его дикие, налитые кровью глаза были прикованы к отцу.
Словно в комнате больше никого не было — только отец.
Отец, пораженный явлением Харвуда, вскочил на ноги, но поначалу не сделал ни шага к нему.
Харвуд пробормотал, что прошел пешком черт знает какой долгий путь.
Ему, с горечью сказал он, чертовски не повезло.
Он не виноват. Ни в чем. Виноват — отчасти — Терстон. И отцовский «кузен» из Балтимора, который подвел его.
Он не хочет сейчас об этом говорить, черт побери.
Нет, он не ранен.
И не болен.
Просто устал.
И умирает от голода.
Чертовски голоден.
Элайша хотел усадить брата за стол, но Харвуд стряхнул его руку и набросился на еду стоя, хватая ее руками; он наливал себе эль в неимоверных количествах и лакал громко, как изможденная жаждой лошадь. В ошеломленном молчании вся семья взирала на Харвуда. Отец продолжал стоять, нащупывая спички, чтобы зажечь погасшую сигару. Младшие дети поначалу даже не были уверены, что этот всклокоченный человек — их брат Харвуд, только голос его был знакомым и этот безжалостный сердитый смех. Борода у него отросла и торчала, как иглы дикобраза, в том, как напряжены были его разбитые губы, угадывалась ярость, левый глаз распух и заплыл. Харвуд сел на подставленный ему Катриной стул и, низко склонившись над тарелкой, продолжал есть разогретый суп, который Катрина принесла ему с тем выражением страха и любви на лице, которое всегда появлялось у нее при виде Харвуда, еще с тех пор, как он был мальчишкой; потому что из всех детей Абрахама Лихта именно Харвуд казался обреченным на боль — на то, чтобы причинять ее и страдать от нее. Однако в отличие от братьев Харвуд почти не обращал внимания на старую женщину, казалось, он даже не замечал, из чьих рук принимает пищу, — лишь бы его кормили.
Элайша смотрел на брата с презрением: они не дружили, достаточно было того, что им приходилось быть братьями. Милли с усилием, которого не могла скрыть, попыталась быть любезной:
— Мы скучали по тебе, Харвуд. И вот ты здесь.
Но Харвуд, продолжая шумно поглощать еду, откусывая огромные куски прямо от хлебного каравая и запивая их колоссальными глотками эля, только пожал плечами.
Тем не менее Милли продолжала, потому что молчание отца нервировало ее. Она спросила Харвуда, есть ли новости у него о Терстоне, и тогда Харвуд, подняв глаза от тарелки, метнул в нее злобный взгляд и заявил, что давно не видел Терстона.