Исповедь старого дома
Шрифт:
А что ей теперь было от него угодно? Только одно:
— Несколько месяцев.
13
— Вот же ты, вот! — Миша вытягивал палец и безуспешно пытался ткнуть им через головы в список.
— Да где? Где? — В голосе Ани слышалось почти истеричное отчаяние.
— Ну, смотри же, пятая, нет шестая сверху. — Он начал читать: — Аникеева, Арефьева, Валун, Змеец, Карташова, Левицкий, Листова, Кедрова, КЕДРОВА. Ты меня слышишь?
— А инициалы? Инициалы? Вдруг не та Кедрова?
— Анька, ну что ты за человек такой?!
— Инициалы!
— А.С.
— А.С.? (завороженно).
— А.С. (снисходительно).
— А.С. (мечтательно). Мишка, а знаешь
— Что?
— Я тебя люблю, вот что.
Он наклонился, хотел поцеловать, но она замотала головой, мол, успеется, и снова заныла:
— Я все равно не вижу…
Мишка расхохотался. Ее умение добиваться своего поражало его и спустя год после знакомства:
— Иди сюда, слепота!
Он сгреб ее в охапку и приподнял над толпой абитуриентов.
— Карташова, Левицкий, Листова… КЕДРОВА А.С. КЕДРОВА А.С. Мишка, это же я. Это же правда я, понимаешь? Мишка!
Она махала руками и кричала так, что на нее даже зашикали со всех сторон: радоваться, конечно, допустимо, но все-таки не так бурно. В конце концов, не она одна поступила, есть и еще счастливчики. А вот расстроенных гораздо больше, можно и уважать их чувства.
Один только Миша не шикал и не требовал прекращения бури. Он так и вынес ее из толпы, подхватив под колени, и только очутившись на безопасном расстоянии от доски со списком студентов театрального института, поставил на пол и наконец поцеловал. Спросил довольный:
— Ну что, празднуем?
— Празднуем!
Праздник заключался в покупке самой дешевой селедки и в варке в одолженной у кого-то кастрюльке нескольких картофелин. Селедка была костистая и сухая, картошка пропитывалась дымом и гарью, к тому же они забывали ее посолить, но оба спустя годы уверенно ответили бы, что ничего вкуснее в своей жизни не ели. Они были молоды, влюблены и, пусть не наивны, еще смотрели вперед широко открытыми глазами и распахнули души всему миру.
Аня переехала к Мише в последний день девяностого года. Точнее, пришла встречать Новый год (она жаловалась на отсутствие компании — он позвал в свою), и как-то так само вышло, что все с утра разошлись, а она осталась и сразу заполнила собой все пространство. Мише тогда показалось, что Аня была всегда. Представления об их отношениях как о дружбе мгновенно показались сущей глупостью и ерундой. Он сразу же забыл, какой была его жизнь до того, какие встречались девушки, какие развлечения и какие бездумные шалости. Все как-то сразу стало серьезно и по-настоящему.
Впрочем, забыл он только о своей жизни, о ее вспоминал иногда:
— Твоя мама хотя бы знает, где ты живешь?
— Наверное. Кажется, я ей говорила, но поверь, ее это мало волнует.
— Как это «мало»?
Миша все никак не мог понять странные отношения Ани с матерью. У него-то со своей были совсем другие. Точнее, раньше были…
— Просто. Она говорит: «Оставь меня в покое, тебе уже восемнадцать».
Девушка грустнела, но всего на секунду, а спустя мгновение уже забиралась к нему на колени, ерошила волосы, щекотала шею и игриво спрашивала томным шепотом:
— Правда, здорово, что мне уже восемнадцать?
Однажды он пошутил:
— Тебе, Нука, не в театральный надо поступать, а в бордель. Примут без экзаменов, — и тут же почувствовал, как разъяренная волна ее гнева поднялась и накрыла его с головой.
Она не выговаривала, не кричала, не оскорбляла его. Просто встала, отошла, повернулась спиной и уставилась в окно. И столько боли и обиды было в этой прямой вытянутой в струну спине, что он по-настоящему растерялся.
За прошедшие месяцы Миша привык к странностям и противоречиям Аниного характера, к внезапным сменам настроения, к странным, не свойственным другим реакциям. Аня могла пролить немало слез из-за пустой сентиментальной кинокартины или книжки, но при этом реальные жизненные трагедии вызывали у нее лишь скупое пожатие плеч и циничное замечание
Миша приготовился к любым неожиданностям, потому что понимал: несмотря на близость, ему понадобится немало времени, чтобы хотя бы на йоту приблизиться к разгадке и пониманию природы этой женщины. Но в одном он не мог сомневаться: на отсутствие чувства юмора Аня пожаловаться не могла, была остра на язык и иронична. И не только по отношению к другим, но и к самой себе. Он мог поклясться, что шутку про бордель она воспримет на ура (и даже втайне надеялся, что не только воспримет, но поддержит и даже продолжит, исполнив одну из тех кокетливых штучек, что известны только женщинам, а действуют исключительно на мужчин). Но он ошибся. Неприступная спина и дышащие (он это видел) яростью плечи не говорили, а кричали о том, что он совершил какую-то непоправимо грубую и непростительную ошибку.
Он настолько не ожидал подобной реакции, что даже не сразу сообразил, что теперь делать и как исправлять ситуацию. Когда же наконец собрался с духом и попробовал заговорить:
— Ань, я, честно, не понимаю…
Она резко подняла руку, словно хотела выключить любые его попытки понять. Но потом произнесла, по-прежнему глядя в окно:
— Просто не называй меня так!
Очень медленно повернулась, и наконец он увидел ее лицо. Молодой человек испугался. Вместо юной девушки, почти беззаботной (какие заботы в восемнадцать-то лет!) на него смотрела битая, а точнее, прибитая жизнью женщина, уже ничего не ждущая и ни на что не надеющаяся. Кожа ее приобрела серый, какой-то землистый оттенок, волосы, до той секунды казавшиеся рассыпанными в художественном беспорядке, смотрелись растрепанными и неприбранными, губы, всегда свежие и сочные, — бесцветными, а глаза, сиявшие энергией и призывом — потухшими.
— Что случилось? — Михаил сам вздрогнул от звука собственного голоса, таким никчемным и ненужным показался ему вопрос. Она и не стала отвечать, повторила только:
— Никогда больше не называй меня так. Слышишь?
Это пронзительное «слышишь?» почти обрадовало Мишу, потому что вместе с ним вдруг заалели щеки, а в глазах мелькнула искра неподдельной ярости. В Аню возвращалась жизнь, и ради этого он смог бы стерпеть какой угодно сильный и продолжительный приступ гнева. Хотя зачем гневаться? Она же сама рассказала ему про имя. Но Аня больше не сердилась. Попросила уже спокойнее и тише:
— Не называй, ладно?
— Ладно, — тут же откликнулся он.
Подошел, притянул к себе, прижал, стал гладить по волосам, снова ставшими копной, а не паклей. И она остыла, оттаяла и заплакала, уткнувшись в его подмышку. Заплакала горько, громко и бесхитростно, как ребенок. И было в этих слезах столько отчаяния, что он не сразу решился спросить. Но не спросить не мог:
— Ань, а как не называть-то?
Она резко вскочила и выкрикнула, разрывая воздух страданием:
— Нука! Нука! Нука!