Исповедь убийцы
Шрифт:
Наконец Лакатос так непринужденно повернулся ко мне, словно еще раньше узнал меня и поздоровался. Засунув руки в карманы брюк, он сказал:
— Ну, старина, вы тоже здесь?
В его карманах перекатывались и звенели серебряные и золотые монеты. Мне был знаком этот звук.
— Вот мы и встретились, — снова начал он.
Я молчал.
— Как долго вы еще будете надоедать этой даме? — после продолжительного молчания спросил он.
— Я надоедаю ей не по своей воле. Это моя служба! — сказал я.
— Служба! У него служба! — воздев руки к потолку, заорал он, а затем, подойдя к Лютеции, что-то сказал по-французски.
Подозвав меня к зеркалу, поближе к Лютеции, он сказал:
— Все ваши коллеги ушли, оставив дам в покое. Понятно?
— У меня служба, — возразил я.
— Я их всех подкупил! Сколько вы желаете?
— Нисколько!
— Двадцать, сорок, шестьдесят?
— Нет!
— Сто?
— Нет!
— Больше
— А и не надо, вы лучше сами уходите, — сказал я.
В этот момент раздался звонок, и Лютеция покинула костюмерную.
— Вы пожалеете об этом! — сказал Лакатос и вышел за ней.
Я остался сконфуженный и подавленный. До одури пахло гримом, духами, пудрой, пахло женщиной. Раньше для меня все эти запахи не существовали, или я их не замечал. Что я вообще знал? И вдруг этот смешанный запах захватил меня, как дурман, как бесовское зелье. Казалось, он исходил не от Лютеции, а от моего друга Лакатоса. Как будто до его появления ни духи, ни грим, ни женщина не имели никакого запаха, но вот он пришел и пробудил все эти запахи к жизни.
Я вышел из костюмерной, осмотрел коридор, проверил все раздевалки. Моих коллег нигде не было. Они исчезли, будто их смыло или они провалились сквозь землю. Они получили по двадцать, сорок, шестьдесят или по сто рублей.
Я стоял за кулисами между двумя несущими службу пожарными и видел в стороне от себя часть избранной, знатной публики, собравшейся здесь, чтобы приветствовать смехотворного портного из Парижа и одновременно трястись от страха перед его несчастными девушками, называемыми моделями. Я думал о том, как же странно все-таки устроен высший свет — портным восхищаются и в то же время его боятся. А Лакатос? Откуда он взялся, каким ветром его сюда занесло? Он нагонял на меня страх. Я ясно чувствовал, что он имеет надо мной власть. Я давно забыл о нем, и поэтому испытывал теперь еще больший страх. Это значило, что, по сути дела, я ничего не забыл, я только отодвинул, вытеснил его из своей памяти, из своего сознания. О, это был не привычный страх, друзья мои, который мы испытываем перед людьми, — страх перед Лакатосом был не в пример более сильным. Только теперь, ощущая этот особый вид страха, я понял, кто такой Лакатос. Но, поняв это, я почувствовал страх еще и от моего собственного вывода, который любой ценой следовало спрятать от самого себя. Во мне поселилось чувство обреченности, будто я должен побороть и остерегаться не его, а самого себя. Вот так, друзья мои, человек погибает от наваждения, если этого хочет великий совратитель. И хотя испытываешь перед ним сильный страх, все равно доверяешь ему больше, чем самому себе.
Во время первого антракта я снова стоял в костюмерной Лютеции. Я уговаривал себя, что это всего лишь моя обязанность. На самом же деле я испытывал странное чувство, в котором перемешались ревность, упрямство, влюбленность, любопытство — не знаю, что еще. Пока Лютеция переодевалась, а я, снова повернувшись к ней спиной, разглядывал дверь, еще раз появился Лакатос. И хотя я преградил ему путь, он так же мало обратил на меня внимание, как если бы я был сундуком для одежды, а не человеком, он увернулся от меня одним-единственным элегантным движением плеч и бедер. Он стоял позади Лютеции таким образом, что она видела его в зеркале, перед которым сидела. Его приход разозлил меня до такой степени, что я, поборов стыд и забыв о своей любви, мгновенно повернулся. И тут я увидел, как Лакатос, поднеся к вытянутым губам три пальца, послал отраженной в зеркале женщине воздушный поцелуй. При этом он непрерывно повторял одни и те же французские слова: «Oh, mon amour, mon amour, mon amour!». Отражение Лютеции улыбалось. В следующий миг — я не понял и не понимаю до сих пор, как это произошло — Лакатос положил на стоящий перед зеркалом стол большой букет темно-красных роз. Я же видел, как он вошел с пустыми руками! Отражение Лютеции слегка поклонилось. Лакатос послал ей еще один воздушный поцелуй, повернулся и, снова уклонившись от меня, вышел из комнаты.
После того как я увидел, точно по мановению волшебной палочки появившийся букет цветов, которого раньше не было, — помимо моего личного страха пробудился, скажем так, страх профессиональный. В моей груди, как неразлучные близнецы, поселились они оба. Если кому-то удалось на моих глазах из ничего сотворить букет цветов, то почему бы им с Лютецией не сделать то же с бомбой, которую так боится мое начальство и тот, кто стоит над ним? Поймите, меня не беспокоила жизнь царя, великого князя или губернатора. Какое дело в те дни мне было до сильных мира сего! Нет, я дрожал перед катастрофой, катастрофой самой по себе. И
Я стал еще внимательнее. Этот портной из Парижа должен был пробыть у нас десять дней. Но уже через три дня, ввиду того, что его туалеты, или, как их называли, «творения», очень понравились нашим дамам, его пребывание в Петербурге было продлено на десять дней. Какими довольными и в то же время сбитыми с толку были те покупатели, которых я тогда допрашивал! Мною было получено задание следить за известным в свое время домом госпожи Лукачевской, в котором после полуночи обычно собирались офицеры одного гарнизона. В силу своей профессии я хорошо знал этот дом, но только извне. Внутри я никогда не был. Мне была даже выдана сумма в триста рублей и так называемый служебный фрак, который по очереди носили три наших сотрудника из гражданского отдела. Фрак сидел на мне очень хорошо. На красной шелковой ленте у меня на шее висел обрамленный золотом греческий орден. Два лакея госпожи Лукачевской прислуживали нам. В положенный день в двенадцать часов я стоял перед домом. Дождавшись наконец того часа, когда никого больше на улице не было, я, в цилиндре, с тростью, театральной накидкой и орденом на шее, вошел внутрь. Обладая точной информацией обо всех присутствующих господах, и штатских, и военных, я приветствовал их, как старых знакомых. Они улыбались в ответ пустыми неприятными улыбками, которыми в большом свете встречают и врагов, и друзей, и тех, к кому совершенно равнодушны. Чуть позже один наш лакей подал мне знак, и, последовав за ним, я попал в потайную комнату на первом этаже, из разряда тех, о которых никогда не знаешь, для каких целей они предназначены. А на самом деле они не для каких-то любовных встреч, или как там еще об этом говорят, а для подсматривания, подслушивания, одним словом, для шпионажа. Через достаточно широкую щель в тонкой, покрытой обоями дощатой перегородке можно было видеть и слышать все, что происходит в соседней комнате.
И я увидел, друзья мои! Я увидел дорогую моему сердцу Лютецию в объятиях молодого Кропоткина. Ах, я тут же узнал его, не могло быть никаких сомнений! Разве мог я его не узнать? Тогда я был настолько порочен, что скорее узнал бы ненавистного мне человека, чем приятного. Можно сказать, что я специально развивал в себе эти свойства, пытаясь достичь совершенства. Стало быть, я вижу мою любимую Лютецию в руках человека, которого когда-то вообразил своим врагом, которого в последние постыдные годы почти уже забыл; в руках моего ненавистного, фальшивого брата — князя Кропоткина.
Друзья мои, представьте себе, что во мне тогда происходило: внезапно я вспомнил о моей мерзкой фамилии, о которой давно уже перестал думать, о фамилии Голубчик; я вспомнил и о том, что за свое скверное ремесло должен быть благодарен исключительно семейству Кропоткиных, и тут же подумал, что в свое время в Одессе старый князь запросто признал бы меня своим сыном, не ворвись с таким оскорбительным весельем в комнату этот юноша. Внезапно проснувшееся старое глупое тщеславие моей молодости пробудило во мне озлобленность! Да, и озлобленность тоже. Он-то ведь не был сыном Кропоткина! А я был. Ему досталась эта фамилия и все, что к ней прилагалось: слава, авторитет, деньги! Да, слава, деньги, высший свет и первая женщина, которую я полюбил.
Вы понимаете, друзья мои, что это такое — первая любимая женщина. Она может все! Я был бедолага, из которого тогда, возможно, мог выйти хороший человек. Но таким человеком, друзья мои, я не стал! В тот час, когда я смотрел на Кропоткина и Лютецию, во мне заполыхала злость. Та злость, которую, по-видимому, я был обречен ощущать с рождения. До сих пор она лишь тихо тлела во мне, чтобы теперь разгореться ярким пламенем. Мое падение было неминуемо.
Уже тогда я знал, что мне предстоит падение, и именно поэтому смог подробно рассмотреть оба предмета моей страсти — мою ненависть и мою любовь. Никогда человек не видит так ясно и так хладнокровно, как в те минуты, когда ощущает под собой черную пропасть. Любовь и ненависть в моем сердце сплелись так же тесно, как эти двое в соседней комнате: Лютеция и Кропоткин. И боролись эти два чувства так же мало, как два человека, за которыми я наблюдал. Соединившись, любовь и ненависть давали то наслаждение, которое было определенно больше, сильнее и чувственнее, чем союз этих двух тел.