Исповедь убийцы
Шрифт:
Выйдя на улицу, я с облегчением вздохнул. Я почувствовал, что пережил такие минуты, которые в молодости называют решающими. Позднее привыкаешь к тому, что решающими могут быть многие, да почти все минуты. Безусловно, случаются кризисы, взлеты, самые разные события, но в тот момент мы об этом не знаем, и сами не можем отличить взлет от чего-то несущественного. В лучшем случае мы приобретаем опыт, но и он нас ничему не учит. Умения сразу распознать и увидеть смысл нам не дано.
Наша фантазия всегда сильнее совести. И хотя совесть мне говорила, что я негодяй, жалкий слабак, все же я не смог разглядеть, что моя жизнь достойна сожаления, и моя фантазия диким галопом мчала меня неведомо куда. В кармане у меня был чек на кругленькую сумму, полученный от моего симпатичного начальника. Впрочем, если раньше сей господин мне нравился, то теперь казался назойливым. На улице я почувствовал себя свободным и независимым в свободном и вольном Париже.
Был по-зимнему мягкий солнечный парижский полдень. На террасах перед кафе сидела добропорядочная публика, и с каким-то блаженным злорадством я подумал, что у нас в России в это же время люди прячутся в натопленных темных жилищах. Я бесцельно переходил из одного кафе в другое. Повсюду я видел посетителей, хозяев, официантов, от них исходило веселье и благодушие, которое может дать только постоянная радость. Зима в Париже на самом деле была весной, парижские женщины — настоящими женщинами, мужчины — задушевными приятелями, а официанты в белоснежных фартуках походили на приветливых проворных божьих посланников из какого-то полного наслаждений сказочного мира. А в России, которую, как мне думалось, я оставил навсегда, было темно и холодно. Будто я и не состоял на службе — да еще на какой службе — у этой державы! В России жили голубчики, и это жалкое имя я носил лишь потому, что случайно там родился. Еще там жили не менее несчастные, по своей натуре несчастные Кропоткины, отрекшиеся от своей крови, как это возможно только в России. Французский Кропоткин никогда бы так не поступил. Я, как вы видите, был тогда молод, глуп и жалок, но казался себе гордым благородным победителем. Все, что в этом роскошном городе попадалось мне на глаза, убеждало меня в моей правоте, оправдывало мои мысли, мои поступки и мою любовь к Лютеции.
Только с наступлением вечера, который с моей точки зрения наступил слишком рано из-за искусственного света фонарей, мне стало как-то грустно. Я напоминал себе разочарованного верующего, внезапно растерявшего всех своих богов. Я сел в фиакр и поехал в гостиницу. В один миг все для меня сделалось пошлым и фальшивым. Изо всех сил цеплялся я за единственно оставшуюся у меня надежду — Лютецию. У меня была Лютеция, и у меня был завтрашний день. Завтра, завтра я увижу ее!
Что в такой ситуации начинает делать наш человек? Он начинает пить. Сначала я выпил пива, потом вина, потом шнапса. Постепенно в моем сердце все прояснилось, и к утру я достиг такого же душевного блаженства, какое наполняло меня накануне.
Когда не вполне уверенный в своих силах я вышел на улицу, уже серело мягкое, зимнее утро. Моросил тихий, приятный дождь, какой у нас в России бывает только в апреле. А поскольку мои мысли и без того путались, в какой-то момент я перестал понимать, который час и где я нахожусь. Удивленно и несколько испуганно я наблюдал за тем, с каким рвением меня обслуживает персонал гостиницы. Мне пришлось вспомнить, что вообще-то я — князь Кропоткин.
Вскоре свежий утренний дождик привел меня в сознание. Получилось так, словно именно дождь сделал из меня князя Кропоткина. Если точнее — парижского князя Кропоткина. Тогда мне казалось, что парижский намного выше русского. На мою непокрытую голову и осунувшиеся плечи лил мелкий ласковый дождь. Я долго стоял перед главным входом в гостиницу и чувствовал, как мне в спину почтительно смотрят ее служащие, стараясь казаться равнодушными. Мое профессиональное чутье подсказывало мне, что в этих взглядах сквозит настороженность. Мне нравилось, что они на меня смотрят, мне нравилось, что идет дождь. Парижское небо благословляло меня. Уже наступило парижское утро. Мимо меня бодро прошел почтальон, от него исходило невероятное спокойствие. Город просыпался. И я, не как Голубчик, а как настоящий парижанин Кропоткин, зевнул. Зевнул не только от усталости, но и от высокомерия, и в высшей степени небрежно, прямо-таки барственно прошел под благоговейными и в то же время недоверчивыми взглядами персонала гостиницы, чьи согнутые спины предназначались Кропоткину, а глаза — сыщику Голубчику.
Смущенный и усталый я рухнул в постель. По подоконнику монотонно барабанил дождь.
Я решил, или, если хотите, вообразил, что начну новую жизнь с нового гардероба. Я вызвал к себе одного из тех никудышных закройщиков, что одевали в то время сильных мира сего. Я начал истинно новую жизнь, подобающую князю.
Постараюсь быть кратким. После нескольких совершенно бесполезных визитов к известному столичному портному, чьи работы я похвалил, — он сам и все газеты называли их шедеврами — мне удалось завоевать у Лютеции тот особый вид доверия, который между двумя людьми означает торжественное обещание. Через некоторое время я имел сомнительное счастье быть гостем в ее доме.
В ее доме! То, что я назвал «ее домом», было бедненькой гостиницей, просто-таки домом свиданий на рю де Монмартр. У нее была всего одна комната, на желто-коричневых обоях которой неустанно повторялись два вечно целующихся попугая, ярко-желтый и снежно-белый. Они ласкались почти как голуби. И эти обои задели меня. Да, именно эти обои. Мне показалось недостойным Лютеции, что в ее комнате попугаи ведут себя, как голуби. И что там вообще попугаи. Я тогда терпеть их не мог, а заодно и голубей. Почему? Не знаю.
Я принес цветы и икру. Два подарка, которые, как мне тогда казалось, подходят русскому князю. Наша беседа была долгой, подробной и задушевной.
— Вы знали моего кузена? — бесстыдно спросил я.
— Да, маленький Сергей, — так же бесстыдно солгала она, — он ухаживал за мной часами! Дарил мне орхидеи. Понимаете, мне одной, больше никому из девушек! Но на меня это не действовало! Он просто мне не нравился!
— Мне тоже, — сказал я. — Я знаю его с малых лет, и уже тогда он мне не нравился.
— Вы правы, — сказала Лютеция, — он ничтожный мошенник.
— И тем не менее вы с ним в Петербурге встречались, — начал я, — он сам мне об этом рассказывал. Встречались в chambre s'epar'ee [2] у старого Гуданова.
— Это неправда! — вскрикнула Лютеция, как только может кричать женщина, когда она отрицает очевидную правду. — Я никогда ни с одним мужчиной не была в chambre s'epar'ee! Ни в России, ни во Франции!
— Не кричите и не лгите. Я сам это видел. Я видел вас. Вы, наверное, это забыли. Мой брат не обманывал.
2
Отдельная комната (франц.).
Как и следовало ожидать, Лютеция тут же начала жалобно плакать. А я не выношу женских слез, поэтому спустился вниз и заказал бутылку коньяка. Когда я вернулся, Лютеция больше не плакала, но держалась так, словно из-за лжи, в которой я ее уличил, все имеющиеся у нее жизненные силы были крайне напряжены. Она лежала на кровати.
— Да, бросьте вы! — сказал я. — Вот я вам тут кое-что принес для подкрепления.
Через некоторое время она поднялась и попросила:
— Давайте больше не говорить о вашем брате.
— Не будем, — согласился я, — поговорим о вас.
И все, что она тогда рассказала, я почему-то вначале принял за чистейшую правду, хотя только что сам же слышал от нее ложь!
По ее словам, она была дочерью старьевщика. В раннем возрасте ее соблазнили — ранним возрастом она называла шестнадцать лет, сегодня я бы никак не мог сказать, что это так уж рано; совратителем был некий жокей, за которым она последовала, а потом он бросил ее в руанской гостинице.
О, недостатка в мужчинах у нее не было! В Руане она пробыла недолго. И поскольку она выделялась своей красотой, ее заметил экстравагантный портной, занимавшийся тогда поиском моделей среди скромного парижского люда… Вот так она к нему и попала.