Исповедь убийцы
Шрифт:
Разумеется, я не мог уплатить эту непомерно большую сумму, даже ее треть. Что я должен был предпринять, чтобы одним ударом погасить хотя бы три тысячи франков? И даже если заплачу, поможет ли это и дальше скрывать от Лютеции правду? Будь у меня деньги, думал я тогда как в бреду, я бы ей сказал, кто я на самом деле, сказал бы, что самые большие подлости я совершал ради нее и что любая женщина предпочла бы Кропоткину Голубчика. Так я думал. Хотя и видел, что она лживое, лишенное всякой совести существо, но все-таки верил в ее благородство, ее способность не только вынести мою искренность, но и оценить ее. Я даже верил в то, что моя искренность растрогает ее.
Но вернусь к своему рассказу. Я спросил Лютецию, виделась ли она уже с моим братом.
— Нет! — ответила она, не виделась, но он ей написал, и она ждет, что рано или поздно он навестит ее, возможно, в ателье Шаррона.
— Ты его сразу же выставишь! — сказал я. — Мне это не нравится!
— А мне совершенно все равно что тебе нравится, а что нет! Ты мне вообще уже надоел!
— Ты что, любишь его? — не глядя на нее, спросил я.
Я был настолько глуп, что верил, что она скажет «да» или «нет». Но она ответила:
— Ну, а если люблю, что тогда?
— Тогда берегись! — сказал я. — Ты не знаешь, кто я и на что способен.
— Да ни на что! — отрезала она и, подойдя к клетке с этим мерзким попугаем, начала щекотать его жгуче-красную шею. В следующее мгновение попугай три раза подряд протрещал: «Кропоткин, Кропоткин, Кропоткин».
Это был результат дрессировки. Но можно было подумать, что Лютеция уже все обо мне знает и лишь сообщает это через попугая.
Из вежливости, словно это был человек, я дал ему высказаться, а затем сказал:
— Ты еще увидишь, на что я способен!
— Так покажи! — впадая в ярость или только изображая ее, крикнула она.
В комнате совсем не было ветра, но мне вдруг показалось, что одновременно начали развеваться ее волосы и взъерошились перья попугая. Она схватила металлические качели, на которые обычно, вылетев из клетки, садилась эта ужасная птица, и стукнула меня ими, куда попало. Я хорошо почувствовал этот удар, было больно, несмотря на то что я был очень выносливым. Но намного сильнее удара было мое удивление при виде этой хорошо знакомой, любимой мною женщины, превратившейся в надушенный ураган. Этот манящий ураган вызвал у меня желание все же его укротить, и я схватил Лютецию за руки. Она заорала от боли, и тут же, точно зовя на помощь соседей, пронзительно завопил попугай. Лютеция качнулась, побледнела и упала на ковер. Она, разумеется, не могла потянуть меня за собой, поскольку я был слишком тяжелым, но я упал. Она обняла меня, и мы в беспредельном счастье своей ненависти лежали так еще очень, очень долго.
Я поднялся, когда была еще глубокая ночь, но уже предугадывался приход утра. Думая, что Лютеция спит, я не стал ее тревожить. Но она нежным, милым, детским голоском сказала:
— Приходи завтра в ателье! Избавь меня от своего брата. Я не выношу его! Я люблю тебя!
Я шел домой сквозь тишину постепенно отступающей ночи, шел осторожно, ибо в любой момент ждал встречи с Лакатосом.
Время от времени мне чудился его слегка прихрамывающий шаг. И хотя я страшился его, но понимал, что этой ночью мне необходим его совет. Несмотря на то что знал — совет этот будет дьявольским.
На следующий день, прежде чем пойти в ателье, то есть к Лютеции, я изрядно выпил. Я думал, что, одурманив себя, смогу подготовить более четкий и разумный план.
Наш портной встретил меня с большим воодушевлением. В приемной его ждали кредиторы, их легко было узнать по сумрачной
Я не понимал, что говорю, я хотел увидеть Лютецию. Она стояла в примерочной между трех зеркал, ее то закутывали во всевозможные ткани, то эти ткани снимали. Выглядело это так, словно сотнями иголок ее медленно и элегантно пытали.
Когда я проходил мимо голов трех орудующих иголками молодых людей с набриолиненными волосами, я спросил:
— Он уже был здесь?
— Нет. Только прислал цветы!
Я хотел еще что-то сказать, но, во-первых, у меня сдавило горло, а, во-вторых, Лютеция попросила меня выйти.
— Встретимся вечером! — сказала она.
Под дверью меня уже ждал господин Шаррон.
— Сегодня непременно, во второй половине дня, — сказал я, чтобы больше с ним ни о чем не говорить. Правда, у меня не было никакой надежды, что я получу эти деньги.
Я стремительно вышел и поехал к Соловейчику. Мне было хорошо известно, что в эти часы он редко бывает на месте. С противоположных сторон от его кабинета располагались две приемные, примыкавшие к канцелярии, как уши к голове. Одна из них была изолирована белой дверью с золоченой планкой, другая — занавешена тяжелой зеленой портьерой. В первой приемной, как правило, находились те, кто не имел понятия об истинных обязанностях Соловейчика, в другой — мы, посвященные. Я знал только некоторых из них. Через портьеру мы могли слышать все, о чем говорилось в кабинете с ничего не подозревавшими посетителями. Речь шла о незначительных вещах: о ввозе и вывозе зерна, разрешениях на сезонную торговлю хмелем, продлении загранпаспортов для больных и т.д. Нас, посвященных, все эти дела не интересовали, но наши уши, привыкшие к подслушиванию, вбирали в себя все подряд. Ожидая своей очереди, мы легко вступали друг с другом в разговоры, но избегали обсуждать то, что, вопреки желанию, услышали наши профессиональные уши. Да, мы не доверяли друг другу и даже испытывали взаимное отвращение. Как только Соловейчик заканчивал с этой группой посетителей, он, отдернув портьеру, заглядывал в нашу приемную и вызывал к себе наиболее важную на данный момент персону. Остальные сразу же должны были выйти и, пройдя сквозь двор, переместиться в ту приемную, из которой ничего нельзя было услышать.
В тот день Соловейчик пришел поздно. С обычными посетителями он говорил громко, а порой и прикрикивал, их он отпустил достаточно быстро. Нас, ожидавших его, было человек шесть. Первым он вызвал меня.
— Вы выпили? — спросил он. — Садитесь!
Приветливый, как никогда, он даже предложил мне сигарету из своего большого тяжелого портсигара тульского серебра. Я хорошо подготовил начало своей речи, но эта его приветливость как-то меня усыпила, и я растерялся.
— У меня нет для вас никаких новостей. Есть только одна просьба: мне нужны деньги, — сказал я.
— Конечно, здесь же находится князь! — выпуская в воздух облачко дыма, сказал Соловейчик. — Молодой человек, — начал он снова, — вы не сможете долго выдерживать эту конкуренцию. Вас ждет плачевный конец.
Слово «плачевный», дробя на слоги, он растянул на целую вечность.
— Вы человек, — продолжал он, — которого даже я (и тут я впервые заметил в нем что-то вроде тщеславия), даже я, — повторил он, — до конца не раскусил. Вы же не хотели брать деньги. Вы хотели освободить Ривкиных. Несомненно, вы талантливы, но несовершенны. Должен сказать, вы — просто человек и вы негодяй… простите мне это вырвавшееся слово, в нем нет ничего личного, это я так, образно. Вы полны страстей. Решайтесь!