Исповедь убийцы
Шрифт:
— В вашей жизни много бед, но кое в чем вам все же повезло. Вы не знаете, что сейчас происходит. Во всем мире идет война. Она разразилась в эти дни, может быть, даже в те часы, когда вы совершали преступление или, скажем лучше, — ваше убийство. Вы должны быть призваны! Подождите полчасика, и это произойдет!
Что ж, друзья мои, я был призван на фронт, и с радостью туда отправился. Напрасно на границе я пытался что-либо узнать о Ривкиных. Канюка там уже не было. О моей телеграмме никто ничего не знал. Всем вам, кто побывал на войне, не надо рассказывать, какой она была, эта Мировая война. Смерть всегда ходила рядом. И мы все с ней сроднились, как с родным братом. Многие ее боялись,
Я жаждал ее, потому что верил, смерть — это мучение, которым можно искупить свою вину. Лишь позже я начал понимать, что она — не мучение, она — спасение. А я его не заслужил.
Нет смысла, друзья мои, сообщать вам обо всех несчастьях, которые затем обрушились на Россию, вы и так все это знаете. И это не относится к моей истории. Меня же касается только то, что, уцелев против собственной воли на войне, я сбежал от революции. Сначала я попал в Австрию, потом в Швейцарию. Оставим, пожалуй, подробности всех этапов моего пути.
Меня тянуло во Францию, в Париж. После того как смерть пренебрегла мною, меня, как и любого убийцу, тянуло на место моего отвратительного преступления. И вот я прибыл в Париж. Хотя стояла поздняя осень, день был очень приветливый. Ведь в Париже зима выглядит так, как у нас, в России, — осень. Город праздновал победу, радовался миру. Но что мне было до победы, до мира? Я побрел на Елисейские Поля, к дому, в котором когда-то совершил убийство.
Перед дверью стояла та самая привратница. Она меня не узнала. Как она меня, поседевшего, могла узнать? Я был таким, как сейчас. С колотящимся сердцем я спросил ее о Лютеции.
— Третий этаж, слева, — сказала она.
Я поднялся, позвонил. Дверь открыла сама Лютеция. Я сразу ее узнал. Она меня — нет. Она не собиралась меня впускать.
— Ах, — сказала она через мгновение, отступила назад, закрыла дверь и снова открыла.
— Ах, — раскрыв объятья, повторила она.
Друзья мои, я не знаю, почему я упал в эти руки. Мы долго-долго стояли, обнявшись. У меня было отчетливое ощущение, что все это жутко банально, смешно и даже гротескно: обнимать женщину, которую, как я думал, я убил собственными руками.
Теперь, друзья мои, я пережил самую большую, самую глубокую из всех возможных трагедий — трагедию пошлости!
Поначалу я остался у Лютеции. Кстати, ее давно уже так не звали, и о нашем портном к тому времени она и думать забыла. Я остался у нее из любви, раскаянья, слабости… Кто знает, из-за чего, друзья мои?
Я никого не убил. Возможно, Ривкиных. Не далее как позавчера в Люксембургском саду я повстречал молодого князя Кропоткина. Его сопровождал все тот же секретарь с серебристо-черными бакенбардами. Он был жив, только выглядел более жалким и бедным, чем когда-то. Князь шел, прихрамывая, опираясь на две трости — наверное, то было следствие нанесенного мною удара.
— Ах, Голубчик! — увидев меня, крикнул он. И это прозвучало почти что приветливо.
— Да, это я. Простите меня!
— Ни слова, ни слова о прошлом! — выпрямившись с помощью своих тросточек, сказал он. — Важно только настоящее и будущее!
Я сразу понял, что он не в своем уме, и сказал:
— Да-да.
В его глазах неожиданно зажглись едва заметные искорки, и он спросил:
— Лютеция? Она жива?
— Жива, — сказал я и поспешил проститься.
— В сущности, на этом моя история заканчивается, — сказал Голубчик, — хотя я мог бы рассказать вам и о другом…
На улице светлело. Это ощущалось через опущенные дверные жалюзи, сквозь редкие щели которых робко и в то же время победоносно пробивалось золотистое летнее утро. Уже был слышен шум просыпающихся парижских улиц и особенно — ликующий гомон птиц.
Мы все молчали. Наши стаканы давно уже были пустыми. Неожиданно раздался резкий стук.
— Это она! — вырвалось у Голубчика. И в следующую секунду он исчез, спрятавшись под столом.
Хозяин заведения неторопливо подошел к двери, открыл ее и, вставив в замок большой ключ, начал медленно и шумно подымать вверх железные жалюзи. Это длилось бесконечно долго, и, наконец, нашу бессонную ночь сменил стремительно ворвавшийся день. Еще стремительнее в ресторан вошла худая, уже немолодая женщина, напоминающая большую, сухопарую птицу. Над ее левым глазом виднелся глубокий, уродливый шрам, который она тщетно пыталась прикрыть слишком тонкой и короткой черной вуалькой, свисающей со смешной шляпки. Ее пронзительный голос, которым она спросила: «Где мой Голубчик? Он здесь?» — напугал нас настолько, что даже если бы мы захотели сказать ей правду, то не смогли бы. Бросив еще пару неприятных нечеловечески быстрых, птичьих взглядов, она удалилась.
Только спустя некоторое время из своего укрытия вылез Голубчик.
— Она ушла! — сказал он с облегчением. — Это была Лютеция. — И тут же добавил: — До свидания, друзья мои! До вечера!
С ним вместе ушли водители. На улице уже ждал первый пассажир, нетерпеливо нажимавший на клаксон.
Мы с хозяином остались одни.
— Каких только историй не наслушаешься у вас, — сказал я.
— Они самые обыкновенные, самые обыкновенные, — ответил хозяин. — Чем жизнь может еще удивить? Она делится с нами самыми обычными историями. Вам ничего не помешает снова прийти, а?
— Ну, конечно, нет! — сказал я.
Произнося это, я был убежден, что и хозяина, и убийцу Голубчика, и всех остальных завсегдатаев этого ресторана увижу еще не раз. Я направился к выходу.
Хозяин счел необходимым проводить меня до самого порога. Было видно, что он сомневался в том, что я и правда собираюсь впредь посещать это место.
— Вы точно придете? — еще раз спросил он.
— Само собой разумеется! Вы ведь знаете, я живу напротив, в гостинице «Fleurs Vertes».
— Знаю, знаю, — сказал он, — но мне вдруг показалось, что вы уже где-то очень далеко.
Эти неожиданные слова не испугали меня, но сильно смутили. Я почувствовал в них какую-то важную, пока еще скрытую от меня правду. То, что хозяин «Тары-бары» после ночного застолья проводил до двери своего постоянного гостя, — было не чем иным, как общепринятой вежливостью. И все-таки в этом было что-то странное, торжественное. Я бы сказал, неоправданно церемонное. Из гаражей уже вернулись первые экипажи. Они бодро подкатывали к ресторану, хотя уставшие после ночной работы извозчики, сидя на козлах, еще спали. И поводья в их сонных руках тоже казались спящими. К большим войлочным туфлям хозяина близко скакнул доверчивый дрозд. Он так спокойно стоял рядом с нами, будто о чем-то задумался или же его заинтересовал наш разговор. Пробуждались всевозможные утренние звуки: со скрипом отворялись ворота, тихо позвякивали окна, скребя мостовую, шаркала метла, где-то хныкал внезапно вырванный из сна ребенок. Про себя я подумал, что это утро такое же, как все. Обычное парижское летнее утро! И вслух сказал: