Исповедь убийцы
Шрифт:
— Ты только пей, пей! — говорил мне Лакатос.
И я пил.
— Пей, пей! — повторял он.
И я снова пил.
Через какое-то время, когда, наверное, было уже далеко за полночь, хотя мне помнится, что в ту ночь полночь длилась без конца, Лакатос спросил меня:
— А что, собственно говоря, тебе надо в Одессе?
— Я приехал, чтобы навестить моего родного отца. Он ждет меня уже несколько недель, — сказал, а вероятнее всего, пролепетал я.
— И кто твой отец?
— Князь Кропоткин.
Услышав это, Лакатос стукнул вилкой по бокалу и заказал еще одну бутылку шампанского.
Я видел, как он под столом потер руки, а над столом, над белой скатертью я увидел его вспыхнувшее узкое лицо, которое вдруг стало красным и полным, словно он надул щеки.
— Я знаю его, знаю их светлость, — заговорил Лакатос, — и теперь начинаю все понимать. Твой папа — старый князь! Ты, безусловно, его незаконный сын! Пеняй на себя,
Я понял все очень хорошо, для меня его слова были медом, и я крепко, от всего сердца пожал под столом руку господина Лакатоса. Он жестом подозвал одну цыганку, потом вторую, третью. Может, их было еще больше. Во всяком случае, одной из них, той, что сидела с моей стороны, я достался полностью. Моя рука запуталась в ее подоле, как муха в сетке. Было жарко, сумбурно, безрассудно, и вместе с тем — это было блаженство.
Но я помню и тяжелое, как свинец, серое утро. Помню что-то мягкое и теплое в чужой постели, в чужой комнате. Помню резкий звук колокольчика в коридоре. И особенно — это тягостное, непристойное похмелье нового дня.
Проснулся я, когда солнце было уже высоко. Спустившись вниз, я узнал, что за комнату уже заплатили. От Лакатоса я получил только записку: «Мне надо срочно уехать, — писал мне он. — Идите сами. Желаю удачи!»
И вот, совсем один, я отправился к замку князя.
Одинокий, гордый, белый дом моего отца, князя Кропоткина, стоял на краю города. Несмотря на то что от морской отмели его отделяло широкое шоссе, мне показалось, что расположен он прямо на берегу. В то утро, когда я подошел к дому князя, море было таким синим и таким беспокойным, что мне почудилось, будто его ласковые волны то и дело накатывают на каменные ступени замка и лишь иногда отступают, чтобы освободить шоссе. В некотором отдалении от замка была установлена табличка с надписью, гласившей, что проезд всем экипажам запрещен. Было понятно, что князь бережет свой обособленный и надменный покой. Вблизи этой таблички стояли двое полицейских и наблюдали за мной. Я холодно, заносчиво взглянул на них, словно сам собирался им что-то приказать. Если бы они тогда спросили меня, что мне здесь надо, я бы ответил, что являюсь молодым князем Кропоткиным. Собственно говоря, я ждал именно этого вопроса. Но они, сопроводив меня взглядами, которые еще какое-то время я ощущал на своем затылке, дали мне пройти. Чем ближе я подходил к дому Кропоткина, тем больше волновался. Лакатос обещал меня сюда проводить, сейчас же в моем кармане была только его записка. Во мне снова живо звучали его слова: «не говори ему „ваша светлость“, говори „князь“. Он хитер, как лиса, и труслив, как заяц». Мои шаги становились все медленнее и тяжелее. Я вдруг почувствовал невыносимую жару этого подобравшегося к полудню дня. Голубое небо, неподвижное море и нещадное солнце. Несомненно, хотя это еще не было заметно, в воздухе притаилась гроза. На минуту я присел на обочину дороги, а когда встал, почувствовал еще большую усталость. Очень медленно, с пересохшим горлом и непослушными ногами, я доплелся до плоских, каменных, сверкающих, белых, как молоко, ступеней дома. И хотя солнце напоило их своим теплом, они посылали навстречу мне живительный поток прохлады. Перед коричневыми, двустворчатыми дверями стоял могучий швейцар. На нем был песочного цвета длинный китель, большой, черный, меховой (несмотря на жару) картуз, а в руке — скипетр с блестящим золотым набалдашником.
Я медленно поднялся по ступеням. Швейцар глянул на меня, только когда я, маленький, вспотевший, жалкий, подошел вплотную к нему. Но и теперь, разглядывая меня, он не шевельнулся. Лишь его большие, круглые, голубые глаза вперились в меня, как в червя, улитку, как в какую-то мелочь. Словно я не был, как и он, человеком на двух ногах. Так какое-то время он молча смотрел на меня сверху вниз, как будто не спрашивал о моем намерении только потому, что знал изначально: такое несчастное создание не может понимать человеческую речь. Солнце сквозь кепку нещадно жгло мое темя, убивая
— Я хотел бы увидеть князя, — робко и тихо вымолвил я.
— Вы записаны?
— Князь ждет меня.
— Прошу, проходите, — сказал он чуть громче и уже мужским голосом.
Я вошел. В вестибюле со стульев поднялись два лакея в песочного цвета ливреях с серебряными галунами и пуговицами. Они стояли, как заколдованные, словно каменные львы, каких иногда можно увидеть перед барскими лестницами. Я вновь стал господином. Левой рукой я смял мою кепку, и это придало мне твердости. Я сказал, что хочу видеть князя по личному делу и что он меня ждет. После чего лакеи проводили меня в небольшой салон, на стене которого висел портрет старого Кропоткина, то есть моего деда. Я чувствовал себя дома, хотя у моего деда было худое, очень злое, желтое и чужое лицо. Я — плоть от плоти твоей, подумалось мне. Мой дед! Я вам еще покажу, кто я такой. Я не Голубчик, я — ваш! Ну, или вы — мои!
Между тем я услышал нежный звон серебряного колокольчика, через несколько минут отворилась дверь, какой-то слуга отвесил мне поклон, и я вошел. Я очутился в комнате князя.
Должно быть, он только недавно встал. В мягком, серебристого цвета халате он сидел за своим громадным черным письменным столом, и вправду походившим на саркофаг, в каких хоронили царей.
Его лицо не сохранилось в моей памяти, мне казалось, будто я вижу его первый раз в жизни. И это знакомство сильно испугало меня. Можно сказать, что это уже не был мой отец, по крайней мере, тот отец, к которому я себя готовил, это был чужой князь, князь Кропоткин. Он показался мне серее, худее и выше, хотя он сидел, а я стоял. Когда он спросил: «Что вам угодно?», я совсем потерял дар речи. Он еще раз повторил свой вопрос. Теперь я расслышал его голос. Он был хриплым, немного злым и, как мне тогда показалось, лающим. Будто князь в какой-то мере замещал своего дворового пса. И тут на самом деле внезапно появилась огромная немецкая овчарка. Она не вошла ни в одну из двух дверей, которые я заметил в комнате князя. Я не знал, откуда она взялась. Может, пряталась за массивным креслом князя. Неподвижно встав между мною и столом, она пристально смотрела на меня, а я, не отводя взгляда, — на нее, хотя собирался смотреть только на князя. Вдруг собака зарычала, и князь сказал: «Спокойно, Славка!». Сам он тоже рычал почти как собака.
— Итак, что вам угодно, молодой человек? — уже в третий раз спросил князь.
Я все еще стоял у двери.
— Подойдите ближе.
Сделав крошечный, прямо-таки микроскопический шаг вперед, я перевел дух и сказал:
— Я пришел, чтобы потребовать свои права!
— Какие права? — спросил князь.
— Права вашего сына, — совсем тихо произнес я.
На какое-то мгновение воцарилось молчание. Потом князь указал на широкий стул, стоявший перед письменным столом:
— Присядьте, молодой человек.
Я сел. Вернее сказать, я пропал на этом чертовом стуле. Его мягкие подлокотники, притянув меня, не отпускали, как те плотоядные растения, которые притягивают беспечных насекомых, чтобы потом полностью их уничтожить. Я сидел обессиленный и, как мне тогда показалось, еще более бесславный, чем был, пока стоял. Не осмеливаясь положить руки на подлокотники, я вдруг почувствовал, что они, как парализованные, свисая по обеим сторонам стула, незаметно и по-идиотски начали раскачиваться, а у меня не было сил их удержать. На мою правую половину лица беспощадно светило солнце, и князя я мог видеть только левым глазом. Опустив оба, я решил подождать.
Князь позвонил в стоявший на столе серебряный колокольчик и, когда появился слуга, приказал принести ему бумагу и карандаш. Я не шевелился. Мое сердце сильно заколотилось, а руки стали раскачиваться еще сильнее. Рядом, уютно потягиваясь, что-то проурчала собака. Принесли письменные принадлежности, и князь начал:
— Итак, ваша фамилия?
— Голубчик.
— Место рождения?
— Вороняки.
— Отец?
— Умер.
— Я не спрашиваю о его состоянии здоровья, — сказал Кропоткин, — его профессия?