Исповедь
Шрифт:
Засмеялся я.
– Как же, - мол, - всё равно?
– А почему нет?
– Да ведь я - это я, а другой - другой!
– А ты его лучше?
– Не знаю.
– И я не знаю!
Смотрю я на него, и овладевает мною нетерпение: хочется, чтобы он говорил. Он же, прихлёбывая чай, торопливо вспоминает:
– Да, - ведь тот был кривой, чем и смущался весьма. Все эти кривые, хромые - снаружи и внутри - самолюбы неестественные! Я, дескать, крив - али там - я-де хром, но вы, люди, не смейте замечать это за мной! Вот и этот таков. Говорит он мне: "Все люди сволочи; видят они, что у меня один глаз, и говорят мне: ты кривой. А потому они - мерзавцы!" Я ему говорю: "Ты, миленький, сам сволочь
Слушаю его, точно заплутавшийся, ночью, в лесу, дальний благовест, и боюсь ошибиться - не сова ли кричит? Понимаю, что много он видел, многое помирил в себе, но кажется мне, отрицает он меня, непонятно шутя надо мною, смеются его молодые глаза. После встречи с Антонием трудно было верить улыбке человека.
Спросил я его, кто он.
– Зовут, - говорит, - Иегудиил, людям весёлый скоморох, а себе самому - милый друг!
– Из духовных?
– Был попом недолго, да расстригли и в Суздаль-монастыре шесть лет сидел! За что, спрашиваешь? Говорил я в церкви народушке проповеди, он же, по простоте души, круто понял меня. Его за это пороть, меня - судить, тем дело и кончилось. О чём проповеди? Уж не помню. Было это давненько, восемнадцать лет тому назад - можно и забыть. Разными мыслями я жил, и все они не ко двору приходились.
Смеётся - в каждой морщине лица его смех играет, а смотрит он вокруг так, словно все горы и леса им устроены.
Когда посвежело, пошли мы с ним дальше, и дорогой спрашивает он меня:
– А ты - из каких?
Снова, как тогда пред Антонием, захотелось мне поставить все прошлые дни в ряд пред глазами моими и посмотреть ещё раз на пёстрые лица их. Говорю я о детстве своём, о Ларионе и Савелии, - хохочет старик и кричит:
– Ах, милые люди! Ай, шуты божий, а? Это, милый, настоящие, это русской земли цветы! Ах, боголюбы!
Не понимаю я этих похвал, и странно мне видеть радость его, а он - от смеха даже идти не может; остановится, голову вверх закинет и звенит, покрикивает прямо в небо, словно у него там добрый друг живёт и он делится с ним радостью своей.
Ласково говорю:
– Ты несколько похож на Савёлку.
– Похож?
– кричит.
– Это, брат, весьма хорошо, коли похож! Эх, милый, кабы нашего брата, живого человека, да не извела в давнее время православная церковь - не то бы теперь было в русской земле!
Темна его речь.
Про Титова говорю, а он как будто видит тестя моего, издевается над ним.
– Ишь ты! Видал я таких, видал! Жаден клопик, глуп и труслив...
А когда выслушал мой рассказ об Антонии, задумался немного, потом говорит:
– Та-ак! Фома. Ну - не всяк Фома от большого ума, иной Фома просто глупость сама!
И, отмахиваясь от шмеля, убеждает его:
– Пошёл, пошёл прочь! Экий неуклюжий - лезет прямо в глаза... ну тебя!
Ловлю я его слова внимательно, ничего не пропуская: кажется мне, что все они большой мысли дети. Говорю, как на исповеди; только иногда, бога коснувшись, запнусь: страшновато мне да и жалко чего-то. Потускнел за это время лик божий в душе моей, хочу я очистить его от копоти дней, но вижу, что стираю до пустого места, и сердце жутко вздрагивает.
А старик, кивая головой, ободряет:
– Ничего, не бойся! Умолчишь - себе солжёшь, а не мне. Говори, говори! Своего не жалей: изломаешь - новое сделаешь!
На все мои речи откликается он чутким эхом, и всё легче мне с ним.
Застигла
– Стой!
– говорит он.
– Давай место искать для отдыха.
Нашли приют под большим камнем, оторванным от родной горы; кусты на нём раскинулись, свешиваясь вниз тёмным пологом, и легли мы в тёплой их тени. Костёр зажгли, чай кипятим.
Спрашиваю я:
– Что же ты мне скажешь, отец?
Улыбается.
– А что знаю - всё скажу! Только ты не ищи в словах моих утверждения: я не учить хочу, а рассказывать. Утверждают те, для кого ход жизни опасен, рост правды вреден. Видят они, что правда всё ярче горит - потому всё больше людей зажигают пламя её в сердце своём, - видят они это и пугаются! Наскоро схватят правды, сколько им выгодно, стиснут её в малый колобок и кричат на весь мир: вот истина, чистая духовная пища, вот - это так! и навеки незыблемо! И садятся, окаянные, на лицо истины и душат её, за горло взяв, и мешают росту силы её всячески, враги наши и всего сущего! А я могу сказать одно: на сей день - это так, а как будет завтра - не ведаю! Ибо, видишь ли, в жизни нет настоящего, законного хозяина; не пришёл ещё он, и неизвестно мне, как распорядится, когда придёт, - какие планы утвердит, какие порушит и какие храмы станет возводить? Павел-апостол однажды сказал: "всё содействует ко благу" - многие утвердились на сих словах, и все утвердившиеся обессилели, ибо встали на месте! Камень сей бессилен почему?
– по неподвижности своей, брате! И нельзя говорить человеку: стой на сём! но - отсюда иди далее!
Первый раз слышу такую речь, и чуждо мне звучит она, - ею отрицает человек сам себя, а я ищу самоутверждения.
– Кто же, - мол, - этот хозяин - господь?
Улыбается старик:
– Нет, - говорит, - ближе к нам! Не хочется мне назвать его - лучше бы ты сам догадался! Ибо во Христа прежде и крепче всех те уверовали, кто до встречи с ним знал уже его в сердце своём, и это силою их веры поднят он был на высоту божества.
Как перед дверью держит он меня, а не отворяет её, не показывает, что за нею спрятано им. Растёт во мне нетерпение и некая досада. Речи старика кажутся тёмными, и хотя порой сверкают жуткие искры в словах его, но они только ослепляют меня, не освещая тьму души. Ночь - лунная, окружают нас чёрные тени, лес над нами молча в гору идёт, и над вершиною гор - меж ветвей - звёзды блестят, точно птицы огненные. Где-то близко ручей журчит, в лесу изредка филин гукает, и надо всем в ночи тихо живёт старикова речь. Чуден старик! Вот снял он со щеки какую-то букашку, держит на ладони и спрашивает её:
– Ты куда, баловень? А? Беги-ка в траву, существо!
Это нравится мне: я тоже буканов всяких очень люблю, и всегда мне занятна их тайная жизнь среди трав и цветов.
Ставлю я разные вопросы старику; хочется мне, чтоб он проще и короче говорил, но замечаю, что обходит он задачи мои, словно прыгая через них. Приятно это живое лицо - ласково гладят его красные отсветы огня в костре, и всё оно трепещет мирной радостью, желанной мне. Завидно: вдвое и более, чем я, прожил этот человек, но душа его, видимо, ясна.
Говорю:
– Один человек сказал мне, что вера - выдумка, а ты что скажешь?
– Скажу, - отвечает, - что не знал человек, о чём говорит, ибо вера великое чувство и созидающее! А родится она от избытка в человеке жизненной силы его; сила эта - огромна суть и всегда тревожит юный разум человеческий, побуждая его к деянию. Но связан и стеснён человек в деяниях своих, извне препятствуют ему всячески, - всё хотят, чтобы он хлеб и железо добывал, а не живые сокровища из недр духа своего. И не привык ещё, не умеет он пользоваться силами своими, пугается мятежей духа своего, создаёт чудовищ и боится отражений нестройной души своей - не понимая сущности её; поклоняется формам веры своей - тени своей, говорю!