Исповедь
Шрифт:
Кажется мне, слышу я речь уже знакомую, слова, которых давно и тайно ждал.
– Нищее духом, оно бессильно в творчестве. Глухо оно к жизни, слепо и немотно, цель его - самозащита, покой и уют. Всё новое, истинно человеческое, создаётся им по необходимости, после множества толчков извне, с величайшим трудом, и не только не ценится другими "я", но и ненавистно им и гонимо. Враждебно потому, что, памятуя свое родство с целым, отколотое от него "я" стремится объединить разбитое и разрозненное снова в целое и величественное.
Слушаю и удивляюсь: всё это понятно мне и не только
О полночь кончил Михайла свои речи, повёл меня спать на двор, в сарай; легли мы там на сене, и скоро он заснул, а я вышел за ворота, сел на какие-то брёвна, смотрю...
Две звезды большие сторожами в небесах идут. Над горой в синем небе чётко видно зубчатую стену леса, а на горе весь лес изрублен, изрезан, земля изранена чёрными ямами. Внизу - завод жадно оскалил красные зубы: гудит, дымит, по-над крышами его мечется огонь, рвётся кверху, не может оторваться, растекается дымом. Пахнет гарью, душно мне.
Размышляю о горестном одиночестве человека. Интересно говорит Михаила, мыслям своим верует, вижу я их правду, но - почему холодно мне? Не сливается моя душа с душою этого человека, стоит она одиноко, как среди пустыни...
И вдруг вижу, что я думаю словами Ионы и Михайлы, и что их мысли уже властно живут во мне, - хотя и сверх всего, хотя и шевелится в глубине враждебное им и наблюдающее.
Где же - я, и что - моё? Кружусь в недоумениях моих, как волчок, и всё быстрее, так, что в ушах у меня шум, тихий вихрь.
На заводе свисток заныл - сначала тонко и жалобно, потом разревелся густо и повелительно. С гор - утро сонно смотрит; ночь, спускаясь вниз, тихо снимает с деревьев тонкое покрывало своё, свёртывает его, прячет в лощинах и ямах. Обнажается ограбленная земля - выщипано всё вокруг и обглодано, точно по лощине некий великан-озорник прыгал, вырывая полосы леса, нанося земле глубокие раны. В котловине развалился завод этот грязный, жирный, окутан дымом - и сопит. Тянутся к нему со всех сторон тёмные люди, он их глотает одного за другим.
"Богостроители!
– думаю.
– Настроили!"
Дядя вышел за ворота, растрёпанный, чешется, зевает, скулы у него хрустят, улыбается мне.
– Ага, - кричит, - ты встал?
Но тотчас же ласково спрашивает:
– Али не ложился? Ну, ничего, днём поспишь! Айда-ка, выпьем чаю!
За чаем он говорит:
– И я, браток, ночей не спал, было время, и всех по рожам бить хотел! Я ещё до солдатчины был духом смущён, а там оглушили меня - ударил ротный по уху - не слышу на правое-то. Мне фершал один помог, дай ему...
Хотел, видимо, помянуть имя божие, но остановился, подёргал себя за бороду, ухмыляется. Показалось мне в этом нечто ребячье, да и глаза его по-детски светят - просто, доверчиво.
– Очень хороший человек! Углядел
Лицо у него стало радостным, глаза мягко улыбаются, кивает стриженой головой и говорит:
– Это тебя ждёт!
Приятно смотреть на него - увеличивается в нём детское. И немножко завидно.
– Две трети жизни прожил я, как лошадь, - обидно! Ну, ничего, нагоню сколько можно! Только не прыток я умом. Ум, как рука, тоже требует упражнения. А у меня руки умнее головы.
Смотрю я на него и думаю:
"Почему эти люди не боятся говорить обо всём?"
– Зато, - продолжает он, - у Мишки на двоих разума! Начётчик! Ты погоди - он себя развернёт! Его заводский поп ересиархом назвал. Жаль, с богом у него путаница в голове! Это - от матери. Сестра моя знаменитая была женщина по божественной части, из православия в раскол ушла, а из раскола её - вышибли.
Говоря, собирается он на работу, суётся из угла в угол, и всё вокруг его трещит, стулья падают, пол ходуном ходит. Смешно мне и мило видеть его таким.
"Что это за люди?" - думаю.
– Мне дня три можно у вас прожить?
– Валяй, - говорит, - хоть три месяца! Чудак! Мы - не стесняемся, слава богу!
Почесал голову и, ухмыляясь, объявил:
– Нет-нет, а всё бога вспомянешь! Привычка!
Снова загудел завод, и дядя ушёл. А я направился в сарай. Лежит там Михайла, брови строго нахмурил, руки на груди, лицо румяное. Безбородый, безусый, скуластый, весь - одна кость крепкая.
"Что это за люди?.."
С этим я и уснул.
А проснулся - шум, свист, гам, как на соборе всех чертей. Смотрю в дверь - полон двор мальчишек, а Михайла в белой рубахе среди них, как парусная лодка между малых челноков. Стоит и хохочет. Голову закинул, рот раскрыт, глаза прищурены, и совсем не похож на вчерашнего, постного человека. Ребята в синем, красном, в розовом - горят на солнце, прыгают, орут. Потянуло меня к ним, вылез из сарая, один увидал меня и кричит:
– Гляди, братцы, мона-ах!
И словно стружки сухие поджёг - вспыхнули дети, завертелись, галдят, сверкают...
– Ка-кой рыжай!
– Волосищи-то!
– Он те даст тютю!
– Эх, язви его, здоров же!
– Не монах, а колокольня!
– Михаил Иваныч - это кто?
Учитель несколько сконфузился, а они хохочут, черти. Уж не знаю, чем я был смешон им, но и меня заразили - смеюсь и кричу:
– Брысь, мыши!
А тут солнце, цветной шум в воздухе - и точно всё вокруг, вздрагивая радостно и буйно, мчится куда-то пёстрым вихрем и несёт меня с собой, ослепляя светом, кутая теплом. Михаила здоровается, руку жмёт.