Исповедь
Шрифт:
– Маленький был - читал. Мать заставляла. А что?
– Нравятся тебе божий угодники?
– Не знаю... Пантелеймон - нравится, Егорий тоже. Со змием дрался. Не знаю я - какая людям радость, коли десятеро из них святы стали?
Растёт Костя на моих глазах.
– Ежели, - говорит, - царская или богатого дочь во Христа поверит, да замучают её - ведь ни царь, ни богач добрее к людям от этого не бывали. В житиях не сказано, что исправлялись цари-то, мучители!
Потом, помолчав, говорит:
– Не знаю тоже, на что Христу муки нужны
Подумал и добавил:
– Ничего и не вышло!
Обнять захотелось мне его: жалко Костю, и Христа жалко, и тех людей, что остались в посёлке, - весь человеческий мир. И себя. Где моё место? Куда иду?
Редеет тьма короткой летней ночи, сквозь ветви сосен ручьями льётся сверху тихий свет.
– Ты не устал, Костя?
– Я?
– говорит мальчик бодро.
– Нет. Я люблю ночью ходить, будто сквозь её проходишь, как особенную страну.
На рассвете мы с ним легли спать. Костя в сон, как в речку, нырнул, а я в мыслях моих хожу, как нищий татарин вокруг церкви зимой. На улице вьюжно и холодно, а во храм войти - Магомет не велит.
К утру что-то надумал и, когда мальчик проснулся, говорю ему:
– Ты прости, что зря шагал со мной, - не пойду я в скит, не хочу прятаться!
Он же серьёзно взглянул и замечает:
– Да ты уж спрятался!
И, помахивая веткой, не смотрит на меня.
– Ну, прощай, голубь!
Кивнул головой:
– Прощай!
Пошёл я прочь. Оглянулся - стоит он меж деревьев, провожает меня.
– Эй!
– кричит.
– Прощай!
И мне стало приятно, что повторил он слово это ласковее.
Много дней шёл я, как больной, полон скуки тяжёлой. В душе моей тихий позёмок-пожар, выгорает душа, как лесная поляна, и думы вместе с тенью моей то впереди меня ползут, то сзади тащатся едким дымом. Стыдно ли было мне или что другое - не помню и не могу сказать. Родилась одна чёрная мысль и где-то, снаружи, вьётся вокруг меня, как летучая мышь:
"Безбожники, а не богостроители..."
Но тяжелее и шире всех дум была во мне, помню, некая глухая тишина, ленивый и глубокий, как мутный омут, покой, и в нём, в густой его глубине, тяжко и трудно плавают немые мысли, подобные боязливым рыбам, извиваются и не могут вынырнуть из душной глубины к свету, наверх.
Извне мало доходило до меня; как сквозь сон, помню встречи с людьми.
Где-то около Омска на сельскую ярмарку попал и там проснулся...
Сидит у дороги в пыли слепой и тянет песню, а поводырь, стоя на коленях около него, на гармонии подыгрывает. Старик смотрит в небо пустыми глазами и ржавым голосом выводит певучие слова, воскрешая старину:
– При царе ли Иване Васильеве...
А гармония глуховато подтягивает:
– У-у-у...
Опустился я на землю рядом со слепым, протянул он мне руку, подержал, опустил и, не переставая, поёт:
– А и жил-был Ермак, Тимофеев сын...
– А-а-а...
– вторит гармония, и вокруг песни потихоньку собирается задумчивый народ
Веет на меня сухим теплом, вижу лучи любопытных глаз, и кто-то спрашивает:
– А этот не поёт?
– Он после, погоди!
Разбойные песни я часто слыхал, но не знал, из чьих слов они сложены, чья душа светит в них, а на сей раз понял это: говорит мне песня тысячами уст древнего народа:
– Я тебе, человек, и за малую твою услугу велик грех против меня прощу!
Народ всё любопытнее глядит на меня, поджигая мне душу.
Кончил старик песню, встал я и говорю:
– Православные! Вот, жил разбойник, обижал народ, грабил его... Смутился совестью, пошёл душу спасать, - захотел послужить народу буйной силою своей и - послужил! И ныне вы среди разбойников живёте, грабят они вас усердно, а чем служат вашей нужде? Какое добро от них видите?
Сгустились люди вокруг меня, точно обняли, растит их внимание силу слова моего, даёт ему звук и красоту, тону я в своей речи и - всё забыл; чувствую только, что укрепляюсь на земле и в людях, - поднимают они меня над собой, молча внушая:
"Говори! Говори всю правду, как видишь!"
Конечно, явился полицейский, кричит: "разойдись!", спрашивает, о чём крик, требует паспорт. Народ тихонько тает, как облако на солнце; полицейский интересуется, что я говорил. Иные отвечают:
– Про бога...
– Так себе, разное...
– Про бога больше...
А какой-то чернорабочий человек стоит в стороне у телеги, пристально смотрит на меня и ласково улыбается. Полицейский однако за шиворот меня схватил; хочется мне стряхнуть его, но, вижу, люди смотрят на меня искоса, вполглаза, словно спрашивают:
"А теперь что ты скажешь?"
И от их недоверия беднею я.
Однако вовремя справился, отвел руку начальства, говорю ему:
– Хочешь знать, что я сказал?
И снова начал рассказывать о несправедливой жизни, - снова сгрудился базарный народ большой толпой, полицейский теряется в ней, затирают его. Вспоминаю Костю и заводских ребят, чувствую гордость в себе и великую радость - снова я силён и как во сне... Свистит полицейский, мелькают разные лица, горит множество глаз, качаются люди жаркой волной, подталкивают меня, и лёгок я среди них. Кто-то за плечо схватил, шепчет мне в ухо:
– Иди, иди!
И толкают, толкают меня... Вот очутился я уже на каком-то дворе, чернобородый мужчина со мной рядом и один молодец без шапки на голове. Чёрный говорит:
– Лезь через плетень!
Лезу, потом - через другой; забавно и приятно мне. "Ага!
– думаю, вот вы как?"
А чернобородый торопит:
– Живо, товарищ, живо!
На ходу спрашиваю его:
– Вы - из каких?
– Из этаких!
– говорит.
Парень без шапки следом идёт и молчит. Прошли огороды, опустились в овраг, - по дну его ручей бежит, в кустах тропа вьётся. Взял меня чёрный за руку, смотрит в глаза и, смеясь, говорит: