Исповедь
Шрифт:
– Ты поступила смело, – пробормотал я. Кто этот Стерлинг, о котором она постоянно упоминала? Бывший парень? Бывший любовник? В любом случае он, должно быть, был идиотом, раз отпустил Поппи.
– Смело или глупо, – засмеялась она. – Я выбросила на ветер годы обучения, дорогого обучения. Полагаю, мои родители сильно расстроились.
– Полагаешь?
– Я ни разу не общалась с ними после отъезда, – вздохнула она. – Прошло уже три года, и я знаю, они пришли бы в ярость…
– Ты не знаешь этого наверняка.
– Вам не понять, – возразила она, ее слова прозвучали осуждающе, но тон оставался
Я посмотрел вниз, на свои ноги.
– На самом деле моя мама расплакалась, а отец полгода не разговаривал со мной. Они даже не приехали на мое рукоположение. – Мне совершенно не хотелось вспоминать о том времени.
Когда я поднял на нее глаза, ее красные губы сжались в тонкую линию.
– Это ужасно. Так похоже на моих родителей.
– Моя сестра… – Я одернул себя и прочистил горло. Я говорил о Лиззи бесчисленное множество раз в своих проповедях, в небольших группах, во время индивидуальных бесед. Но по какой-то причине рассказывать Поппи о смерти сестры казалось более интимным, более личным. – В течение многих лет она подвергалась насилию со стороны нашего приходского священника. Мы ничего не знали, даже не подозревали…
Поппи положила ладонь на мою руку. Какая горькая ирония, что именно она утешала меня, а не наоборот, но в то же время это было приятно. Мне это нравилось. Ведь тогда некому было утешить меня, каждый из нас погрузился в свой собственный мир скорби. Не было никого, кто мог бы просто выслушать, какую боль я испытывал и испытываю до сих пор.
– Она покончила с собой, когда ей было девятнадцать, – продолжил я, словно прикосновение Поппи вызвало ответную реакцию, которую невозможно было остановить. – Оставила записку с именами других детей, которых он насиловал. Мы смогли остановить его, он был отдан под суд и приговорен к десяти годам тюремного заключения.
Я сделал глубокий вдох, замолчав на мгновение, потому что невозможно было усмирить ярость и скорбь – будоражащих кровь близнецов-драконов, которые сражались внутри меня. Всякий раз, думая об этом человеке, я испытывал такую неистовую ярость, что искренне верил: я способен на убийство. И сколько бы раз я ни молился, чтобы эта ненависть покинула меня, сколько бы раз ни заставлял себя повторять: «Я прощаю тебя, я прощаю тебя», представляя его лицо, она никогда на самом деле не угасала, эта ярость. Эта боль.
Наконец, взяв себя в руки, я продолжил:
– Другие семьи в приходе, не знаю, то ли не хотели верить в это, то ли чувствовали себя униженными из-за того, что доверяли ему, но какова бы ни была причина, они обозлились на нас, когда мы потребовали его ареста, и яростно обвиняли Лиззи в том, что она стала жертвой, что ей хватило наглости оставить записку с подробным описанием того, что произошло, и с именами других жертв. Другие священники пытались запретить для нее католические похороны, и даже новый пастырь проигнорировал нас. Вся наша семья перестала тогда ходить в церковь, отец и братья вообще потеряли веру в Бога. Только мама все еще верит, но никогда больше не вернется. Не считая ее визитов ко мне, она не ступала в церковь со дня похорон Лиззи.
– Но вы не потеряли, – отметила Поппи. –
В кабинете было прохладно из-за работающего кондиционера, и ее ладонь согревала мою руку.
– Я много лет не верил в него, – признался я.
Долгое время мы молча сидели, углубившись в воспоминания о мертвой девушке, осуждающих родителях и трагических событиях, которые оставили после себя затхлый запах пожухлых листьев в лесу.
– Значит, – произнесла она через некоторое время, – я полагаю, вы знаете, каково это – столкнуться с неодобрением родителей.
Я выдавил улыбку и постарался сохранить ее, когда Поппи убрала руку.
– Что ты делала после того, как покинула Дартмут? – поинтересовался я, желая сменить тему, потому что не хотел больше говорить о Лиззи и тех мучительных годах после ее смерти.
– Ну, – ответила она, поерзав на стуле, – я много чем занималась. Дело в том, что благодаря своему диплому я без труда нашла бы себе работу, но как я могла быть уверена, что работодатели ценили меня не за мои достижения во время учебы, или дорогущий диплом, или фамилию? Проработав полгода в нью-йоркской конторе и чувствуя, будто имя Дэнфорт выгравировано у меня на лбу, я все бросила и уехала так же внезапно, как и из Нью-Гэмпшира. Я проезжала город за городом, пока не пропало желание бежать дальше. Именно так я оказалась в Канзас-Сити.
Поппи глубоко вдохнула. Я ждал.
– Никогда не думала, что скачусь до работы в этом клубе, – наконец сказала она, понизив голос. – Я рассчитывала найти работу в какой-нибудь небольшой некоммерческой организации или заняться чем-то более прозаичным, например, стать официанткой. Но услышала от одного бармена, что где-то в городе есть частный клуб, куда не каждый может попасть, и они ищут девушек, которые выглядят дорого.
– Таких как ты?
Поппи не обиделась. Она просто рассмеялась. Каждый раз при звуке ее гортанного смеха во мне разгорался огонь возбуждения.
– Да, таких как я. Светлокожих девушек, родившихся с серебряной ложкой во рту. Любимиц богатеев. И знаете что? Это было идеально. Я должна была танцевать – так долго я не танцевала нигде, кроме как на званых вечерах. В общем, это было довольно элитное место. Обязательная плата за вход в пятьсот долларов, семьсот пятьдесят долларов за столик и тысяча – за приватный танец. Никаких прикосновений со стороны клиентов. Им разрешалось заказать максимум два напитка. Клуб обслуживал очень специфическую клиентуру, и вот так оказалось, что я раздевалась для тех же мужчин, которые могли бы стать моими работодателями, или жениться на мне, или сделать пожертвование в один из моих благотворительных проектов в той, другой, жизни. И мне это очень нравилось.
– Нравилось?
«Дрянная девчонка».
Эта непрошеная мысль возникла из ниоткуда, но от нее невозможно было избавиться. Я снова и снова проигрывал эти слова в голове: «Непристойная, дрянная девчонка».
Она снова подняла на меня свои карие глаза.
– Разве это плохо? Разве это грех? Нет, не отвечайте. На самом деле я не хочу знать.
– Почему тебе нравилось там танцевать? – спросил я любопытства ради, конечно же. – Если ты не против, что я спрашиваю.