Испытание именьем
Шрифт:
С соседями ему повезло, люди все были творческие, чего-то в этом отношении достигшие и спокойные, если, конечно, не считать восторженную пожилую даму, обитавшую ближе к лесу, которая умудрилась притащить даже сюда строчки о том, как было молодо и невиданно, и вцепилась в них намертво. Это раздражало всех, хотя по негласному, сотни лет существовавшему уговору следовало уважать любые проявления жизни, пусть даже совсем неуместные, и все молчали. А еще порой из-за отдаленной сосны раздавался унылый томный голос, с бархатным надрывом твердивший о любви и голубых лошадях. Это тоже считалось неприличным, но тоже прощалось, поскольку уж очень хорош был голос, пенными волнами омывавший робкую траву и жавшиеся друг к другу худосочные березы…
И, если бы он мог плакать, то непременно заплакал бы, потому что каждый раз, услышав про лошадей,
Но, слава Богу, голос раздавался нечасто, и ему нечасто приходилось упрекать себя в какой-то своей неполноценности сравнительно с остальными. Время и пространство были здесь абсолютно прозрачны, и он ясно знал, что ни у кого из окружавших его людей воспоминаний нет и быть не может. А перед ним, то более смутно, то отчетливей, то чаще, то реже, но неизбежно возникали обрывки минувшего. Началось это около четверти века назад, – потом он определил срок по той строгой рябине, – в самом начале осени. Воспоминания сначала были действительно настолько смутны и обрывочны, что он не обратил или не посмел обратить на них внимания. А спустя какое-то время избавиться от них стало уже невозможно. То есть, конечно, они не длились часами, даже минутами, как это бывает обычно, но возникали постоянно, ассоциируясь со все большим кругом видимого и слышимого. Так один раз темное небо над городом вдруг вынудило его вспомнить густой черничный кисель, который подали вечером на высокой белой террасе… Но где была эта терраса? А шелест листьев вдоль канавы раз отозвался шорохом остригаемых, вьющихся и пепельных, волос… Чьих?
Потом он с ужасом стал ощущать свою причастность к воспоминаниям. В щелканье соловья звенел его стакан, тот самый с шероховатинкой гравировки по правому, чуть сколотому сверху боку; из забытой мышью корки вставала шапка кулича, который он нес по запорошенным снегом улицам, а потом, благодаря голубым лошадям появилась и его лошадь. Она была живая, она двигалась, перебирала точеными ногами в чулках, терлась атласистой мордой. От такого был уже один шаг до самого себя, и сделать его – а он уже не сомневался, что, судя по развитию событий, шаг это сделается помимо его воли – будет означать самое страшное – безвыходное понимание того, что он мертв. Мертв давно, очень давно, так давно, что рассыпались кости и сгнил немецкой кожи ремень, подпоясывавший гимнастерку со споротыми погонами. Так давно, что умерли уже, пожалуй, и дети тех, кто жил с ним, и никто не знает его имени, почти стершегося на зеленом граните надгробия. И сам он не имеет права да и не хочет о нем помнить.
Это написалось само собой, и если бы не появившиеся вслед за кобылой барханы, то я и совсем не знала бы, о ком эти строчки на призрачно светящемся экране. Все остальное можно было написать о десятках моих предков, чьи безымянные могилы разбросаны по всей России, но ведь и могил почти нет. Если только случайно забредешь в мертвом селе на руины церковного кладбища и пройдешь, отгибая руками высокую траву в сущности ни на что не надеясь, то, возможно, увидишь осколок колонны или кусок гранита и скорее догадаешься, чем прочтешь. Или сожмет сердце и на мгновение закружится голова при виде сгнившего дубового креста, и по запевающему гулу крови в венах поймешь – твое. Но нет ни церквей, ни кладбищ, ни имений, некуда прийти, и ни танк на пьедестале в Кубинке, ни переулок в сердце столицы не утоляют мою жажду и не лечат мою тоску…
За окном уже давно разгорелось солнце, заставляя ручей течь тише, чем ночью, а разум работать трезвей и спокойней. Однако когда я пришла в кухню растапливать печь, то обнаружила гору грязных тарелок и рюмок – значит, не все гости отправились за нами в бальную, предпочтя привезенные из Питера невиданные лакомства в виде сгущенки, йогуртов и мюсли. Пили и водку, хотя было видно, что не понравилась – почти во всех рюмках недопито. Я злорадно
Поднялся Илья: как известно, в алькове под бурные томления сладострастницы Барб всегда спишь крепче и высыпаешься быстрее. Я нарочно ничего не спросила у него про детей, хотя он несомненно прошел через рояльную, а не коридором. Он же, как ни в чем не бывало, потянулся и заявил, что чувствует себя здесь, как дома. Всем нам, русским, отчаянно не хватает Дома, и мы хватаемся за любую соломинку и за любую иллюзию вместо того, чтобы попытаться создать свой Дом самим. Впрочем, я почему-то мало верю в возможность последнего, особенно для нас, мелких осколков прошлого; до тех пор, пока золотым сном тихо светят нам наши былые дома, мы, как бабочки, будем грезить о них, становясь мало способными к строительству реальности. И я не знаю, что лучше: то ли, чтобы тихое это сияние не угасало как можно дольше, то ли, чтобы оно умерло окончательно, дав возможность будущим поколениям все-таки построить свой Дом. Но только перед тем, как отойти навсегда, пусть этот бледный огонек вспыхнет костром, пожаром, осветив грядущее заревом в полнеба!..
Мы долго завтракали на террасе, завтрак переходил из первого во второй, а потом и в третий, ласково звенело привезенное Ильей какое-то испанское вино, и когда солнце перекатилось за конек крыши, мне показалось, что на лугу я услышала лялин смех и шуршание воздушного змея. Мы болтали Бог весть о чем, ибо смысл был не в словах, а в возвращении к самим себе. Долгое время я считала, что главное для человека – это видеть, но теперь все чаще склонялась к первенству слуха, дающему шанс и право услышать слово, слово, так или иначе восходящее к бывшему в начале… Слепые всегда тоньше и талантливее глухих.
Правда, мне трудно было спорить и с Ильей, доказывающему мне сейчас убогость словесного мира, оплетающего наши непосредственные чувства и закрывающего подлинное слияние с миром.
– Странно, что возражаешь мне ты, всегда ратующая за приоритет ощущений.
– Но ведь текст – моя жизнь. Я всегда завидовала музыкантам, точнее говоря, композиторам, их общение с миром куда менее опосредовано.
Увы, все Барыковы традиционно не отличались хорошим слухом и не отличались способностями к рисованию, зато слово владело ими безраздельно, и, начав с длинных писем в шестнадцатом-восемнадцатом, они поддерживали его стихами и повестями в девятнадцатом, публицистикой и научными статьями в двадцатом и критикой с романами в двадцать первом.
– Вспомни, даже внучка великого рисовальщика Толстого, выйдя замуж за Сергея Львовича, в конце концов, превратилась в поэтессу [27] ! Про фрейлину Александру Андреевну [28] , эту лучшую любовь Льва Николаевича я и не говорю. Как еще яснее доказать нашу пристрастность к слову! – рассмеялась я. – и опять же, кто, как ни старинное дворянство средней руки создало тот дивный русский язык, без которого мы превращаемся в ничто, а?
– Старинное! – вдруг совсем невежливо буркнул Илья, листая оставленную кем-то книгу о появившихся лишь с шестнадцатого века Львовых. Он всегда слишком болезненно относился к оставленному игрою счастия нашему роду, и все последнее поколение знало историю о том, как маленький Илюша, в коммунистические времена оказавшись с отцом, кажется, на Бородинском поле, и услышав весьма скупое пояснение, что тоже принадлежит к древнему и славному российскому роду, почему-то тайно возомнил себя Рюриковичем. С этим ощущением он прожил несколько лет и, наверное, поэтому часто как-то забывал, что именно наша, старинная, не ловившая чинов и не пробивавшаяся ко дворам, а сидевшая веками в поместьях часть служилого русского сословия прорастала корнями во все области русской жизни, связывая в единую нацию остальных, делая черновую работу культуры и создавая почву для блеска империи и ее гениев. Мне нравилось быть неотъемлемой и жизненно необходимой частью, Илье как мужчине, наверное, хотелось больше внешних успехов.
27
Имеется в виду Анна Павловна Барыкова (1839-1896), ур. Каменская, внучка русского скульптора и медальера, президента Академии художеств графа Федора Толстого. В 1857 году она вторым браком вышла замуж за присяжного поверенного С.Л. Барыкова.
28
Имеется в виду двоюродная тетка Толстого Анна Андреевна Толстая, фрейлина, воспитательница Великой княжны Марии Александровны. Мать Анны Андреевны была ур. Барыкова.