Испытание именьем
Шрифт:
В конце концов, Илья предложил перейти в бальную. Мы взяли вторую пятизвездочную бутылку и, с трудом протолкавшись сквозь толпу, перешли в пепельную, как ранний рассвет, бальную. Правда, надо признать, что вся эта разношерстная публика была, в отличие от Лоди с Лялей, почти бесплотна, безгласна, и только порой плечом или рукой я натыкалась то на царапающий шеврон, то на скользящий мех опашня [23] ; Илья же, я думаю, больше попадал по обнаженным ручкам или даже по скрытой под батистом груди.
23
Долгополый кафтан (из сукна, шелка и пр.) с длинными широкими рукавами, частыми пуговицами донизу и пристежным меховым воротником.
В
– Да и слава Богу!
– Вообще-то так нехорошо, Илья Андреич, – заметила я, устраиваясь в углу на шелковом зеленом диванчике. – Они все для нас равны.
– Тебе хорошо говорить, Марья Николавна, вокруг сплошные егеря да студенты, а о женщинах известно в десятки раз меньше, хотя именно они поддерживают историю рода и непрерывность судеб. Ну, с кем мне здесь поговорить? Неужели вот с этой барышней? – Он указал на невзрачную девушку, из-под деланного крепостным Авдюшкой пакляного парика которой выбивались жесткие черные волосы. Двигалась она, как деревянная, и было видно, что платье ей отчаянно мешает и что вместо неловко прижимаемого к боку томика, кажется, Дефонтеня [24] она с наслаждением бы варила вишенье и таскала за косу провинившихся девок.
24
Дефонтен-Гюйо Пьер-Франсуа (1685-1745) – французский писатель. Был сначала иезуитом, но вышел из ордена и неоднократно попадал в тюрьму за буйства и скандалы.
– A propos, pourquoi pas? [25] Может быть, у нее хорошие задатки, и их следовало лишь правильно развить! И, может быть, именно от нее пошло наше вишневое варенье. – Действительно, уже пару столетий варенье варилось у нас всухую, и все с детства помнили этот ни с чем не сравнимый запах, когда вишня, горстками кидаемая в сверкающий золотом таз, начинает весело щелкать и пятнать стенки, пока ее пыл не угасит сахарный дождь. Аргумент был сильный – Илья вишенье обожал.
25
Кстати, почему бы и нет? (франц.)
– Ты еще рецепт для кур вспомни! – фыркнула я. Рецепт этот, доставшийся нам от Марьи Ивановны Римской-Корсаковой через старуху Янькову, был, можно сказать, куриной библией всех, кто в любые времена пытался заняться сельским трудом. Все знали его практически наизусть: «На тринадцать кур. Сделать садок на каждую курицу, местечко, чтоб могла только курица повернуться. Муки гречневой два с половиною фунта в сутки, масла коровьего один на три дня, молока пять фунтов в сутки…» Короче говоря, из этого делались шарики, трижды в день обмакиваемые в молоко затем «пропущались» курицам в горло, после чего непременно надо было оставить их в темноте. Шарики эти служили предметом вожделения для многих поколений детей, и не знаю, как другие, но мы с Ильей достаточно понарушали из-за них восьмую заповедь.
– А вот там, посмотри, у печи, очень даже ничего.
У белого кафеля голландки одиноко стояла невысокая пухленькая почти девочка в кожанке и ореоле стриженых пышных волос. В серых глазах ее читались восторг, решимость и недоумение одновременно.
Илья нахмурился и стал смотреть в окно, где над лесом исподволь начинало розоветь небо.
– Впрочем, ты же знаешь, что в отличие от тебя, я был и есть – за. Мы виноваты и мы первыми должны были и начать, и погибнуть.
– Уничтожив заодно с собой миллионы. Вон полюбуйся! – Почти напротив нас, почти нам в лицо презрительно усмехался поджарый, как волк, изможденный и черноволосый молодой человек с объемистым, но хрупким пакетом, традиционно аккуратно перевязанным бечевкой. – И, я уверена, что он окажется гораздо бестелесней той, с Дефонтенем. Часто мы о нем вспоминаем, а?
– Все-таки чаще, чем ты сейчас хочешь представить.
– Только по необходимости. И, возможно, его не было бы, если б еще не этот голубчик.
Мы разом повернулись к самому дальнему углу, где в мертвом круге пустоты петушилась богато разряженная фигура в польском кафтане, кунтуше и с сигизмундовским орденом на шее. Это был позор рода, тот самый карамзинский «неизвестный дворянин», бежавший на сторону побеждавших поляков. Имя его столько столетий старались не называть при детях, что, в конце концов, оно поблекло, стерлось и исчезло – во всяком случае до тех пор, пока кому-нибудь не захочется покопаться в краковских архивах. Пока таких не находилось, и красавец в мехах оставался не только безымянным, но и презираемым даже тенями.
– Но ведь мы не знаем, что… – устало начал Илья, в котором примиряющее начало было гораздо сильнее, чем во мне.
– Я знаю, знаю! Нельзя судить поступки пятисотлетней давности с современных позиций, да еще и даже не выслушав обвиняемого. Но судим не мы, а они тогда, и мы не вправе менять их отношение.
– Вот-вот, ничего не менять, «держать и не пущать» – сама знаешь, чем это кончилось.
– Ты еще скажи, что, если сейчас мы войдем в его положение и пожалеем этого мерзавца, то не будет ни Сергея, ни Нади, этакая бабочка Бредбери [26] …
26
Имеется в виду рассказ Рея Бредбери «Звуки грома».
Тем временем оживленный нашим пристрастным вниманием человек в польском кафтане порозовел, приободрился и даже начал поигрывать невесть откуда появившейся саблей, которой до этого точно не было. Остальные же побледнели, начиная сливаться с зарей.
– Видишь, всего лишь толика внимания, и уже снова гонор, оружие. Ты прости его, а он тебе тут же и голову с плеч. – Все Барыковы любили оружие и хорошо им владели. – Ну, давай!
– Еще кто кого! – запальчиво, как мальчишка, огрызнулся Илья, но коньяк, к счастью, уже закончился.
Я постелила ему в алькове, чтобы было не так скучно спать, а сама пошла к себе, по дороге столкнувшись с последним, видимо, совсем подгулявшим помещиком. Он пристыженно запахнул на груди рубашку, но тут же начал истово креститься, словно увидел перед собой дьявола во плоти. Я тихонько открыла перед ним нужную дверь.
Ложиться было бессмысленно: утренняя печка должна соблюдаться неукоснительно, пуст ли дом или полон гостями, болен ты или пьян, немощный ты старик или слабый ребенок. Я открыла ноутбук в полной уверенности, что все хорошо и что лодина майник-трава, конечно, помогла нервной и непредсказуемой Шельме.
Однако вышло совсем не так.
Он жил на самом краю той стороны, что была обращена на юг, к городу. Осенью оттуда сияло лишь серо-лиловое зарево, а зимой, когда деревья становились прозрачными, проглядывали смутные громады домов. Зимой было романтичней, но осенью томительней, ибо дома ему уже ни о чем не говорили, а вот сиреневые небеса, подсвеченные снизу винной листвой, о чем-то напоминали и куда-то звали. Впрочем, он редко смотрел в направлении города и не потому, чтобы это было неинтересно, а лишь оттого, что и рядом в сантиметрах, в миллиметрах от него находилось и происходило так много удивительного и прекрасного. Он неделями наблюдал за гниющим березовым листком, с упоением замечая, как канареечная желтизна пятнами сменяется хлебной буроватой теплотой, а та в свою очередь уходит под натиском успокаивающей черноты гнили, как изящные фестоны по краям становятся рваными ранками, как обнажаются потом паутинные жилки остова, как жадно торопится поглотить их вечно ненасытная земля. А тайная работа утренней росы, год за годом подтачивающая уголок зеленоватого гранита в том месте, где о него звякнула лопата! А оглушительный звук, с которым лопались неведомые кирпичного цвета ягоды, разбрасывая белые бархатистые семена в тягучей прозрачной оболочке! Последние часто напоминали ему сперму, и он всегда мучительно уводил взгляд к недалекому кусту можжевельника с его определенностью и горькими даже на вид плодами или к сморщенным ягодам рябины чуть выше. Зимой было проще: снег, несмотря на тысячи форм и оттенков, все же давал некое подобие однообразия и возможность мысли. Зимой они больше всего и общались, ибо грядущая весна – время оживания живого – изначально существовать для них не могла, а летом бывало слишком жарко и слишком много народа.