Испытание
Шрифт:
Тот посмотрел странно, вставая — взгляд чуть сверху, но почему-то словно бы снизу, словно бы на старшего. Просящий. Но ты — гордый, ты привык быть старшим сам. Да он же не умеет просить, он умеет только отвечать на просьбы, понял Этьен неожиданно — и кажется, только в тот миг на самом деле полюбил этого человека. Странно, что мы можем любить других людей по-настоящему, только когда испытаем к ним первую жалость. Только когда поймем, чем они в мире убоги.
— У нас даже мирянин имеет право крестить, если нет священника. Это была просьба… А ты волен поступить, как знаешь. Отказать или нет.
(Вот это да, вот это гордыня, подумал Кретьен с изумлением врача, поутру обнаружившего у себя чумной бубон. Вот
…Бедный Этьен. Никогда доселе ему не приходилось так тяжко выбирать. Перегревшись мозгом на мысли, не будет ли кощунством благословлять католика, да еще и тому, кто сана пока не имеет — он тряхнул головой, рыцарь Артура, не помнивший своего имени, — и принял решение.
— Я… согласен. Встань на колени.
Кретьен опустился на каменный узорчатый пол. Не на медвежью шкуру возле кровати — прямо на камень. Усмехнулся уголками губ.
— Надеюсь, что никто из слуг или сам хозяин не решат к нам сейчас заглянуть на предмет того, не проснулись ли гости. Мы с тобой тут так орали, что я не удивлюсь, если нас прибегут спасать. Будет очень жаль… Они получат много сильных впечатлений.
— Решат, что ты еретик?..
— Может, и так. Этьен… Делай же.
Последние слова он почти прошептал, на миг оказавшись в Святой Земле, и мессир Анри коснулся его плеча своим клинком. «Во имя Божие, во имя архангела Михаила и святого Георгия сим делаю тебя рыцарем. Будь храбр и честен.»
Храбр и честен…
— Скажи… Слова. Ты помнишь, как в Ломбере говорил эн Альфонс, например?..
— Благослови меня… Бон кретьен.
(Прости, отец Оливье, простите, все братья, прости меня, Господи, если я делаю что-то не то. Я готов за это платить… Потом.)
— Бог да благословит тебя, как я благословляю. Да соделает Господь из тебя истинного Христианина и да сподобит блаженной кончины.
Теперь — поцелуй мира. Поднял друга, поцеловал его в лоб. Лоб был очень горячий, будто у Кретьена жар. Или просто у Этьена очень холодные губы?..
— Этьен… Это все?..
— Да, все.
— Спасибо.
Этьен не ответил. А что тут ответишь-то?.. Постоял напротив друга, не зная, куда девать руки и глаза. Тот первым нарушил молчание, и лицо его пылало, катарский послушник же, наоборот, был бледен, как труп.
— Надо ехать. Прямо сейчас.
— Как скажешь. Позавтракаем?..
— Да, пожалуй… И еще придется мне пообщаться о поэзии с сеньором де Бержераком. Он нас так вежественно принял, нехорошо было бы улизнуть, не утолив его духовной жажды…
— Тоже, что ли, твой поклонник?..
— Ну, вряд ли поклонник… Но «Клижеса» читал. И ему вроде понравилось.
— А-а…
Еще помолчали. Кретьен осматривался, отмечая взглядом предметы одежды, которые он вчера с обычной своей хаотичностью разбросал по спальне. Надо бы собрать. А пояс — не перевязь, а второй, плетеный кушак для кошелька — почему-то завалился за сундук, оттуда только хвостик высовывался, такая золотистая кисточка. Это вчера, дабы почтить хозяина, Кретьен облачился в длинные бархатные одежды и в них беседовал о поэзии, разыгрывая знатного почетного гостя, а не просто того, у кого нет денег на постоялый двор… Шляпа его — подарок Альфонса де Буасезон, высокое широкополое сооружение, обшитое павлиньими перьями — почему-то высилась на статуе некоего святого-покровителя, стоявшего в углу. Небось, Этьеновы штучки!.. От бедного святого, почти целиком скрытого под модной штуковиной, были видны только подол длинной одежды и босые стопы ног, даже пол его остался неизвестным. Кретьен подошел и освободил деревянного человека от нежеланной вуали, и на поверку это и впрямь оказалась девушка. Кажется, Сен-Фуа, святая Вера — копия огромной статуи из южного Конша, где ее монастырь… Раскрашенное лицо продолжало улыбаться, глаза возведены к небесам. На голове деревянной девушки — чье-то золотое запястье, ей оно как венец… Точно, сеньорову юную сестру ведь зовут Верою, наверно, это она надела украшенье на святую покровительницу. Свинюга ты все-таки, Этьен, свинюга бессовестная.
Этьену, безмолвно наблюдавшему за процессом освобождения святой, в это время пришла мысль.
— Кретьен… Нам нельзя вместе уезжать. Давай так — кто-то первый, кто-то второй.
— Почему? — еще спрашивая, Кретьен, как у него часто бывало, уже знал ответ. Особенно когда он говорил с Этьеном — они так хорошо чувствовали мысли друг друга, что порой могли общаться практически без слов. Один начинал фразу, другой заканчивал. Или один спрашивал: «Как ты думаешь…» — а другой отвечал: «Ага», не дожидаясь окончания… Но на этот раз Этьен — привыкай к одиночеству, привыкай — все-таки ответил словами:
— Потому что тогда нам пришлось бы разъехаться в дороге в разные стороны. А я бы… Очень того не хотел.
(И боюсь, что, может быть, не сумел бы, не сказал он вслух — но это было и не обязательно.)
— Тогда езжай ты первым, а я — за тобой. Или, если хочешь, я буду первым.
— Ну уж нет, пусть будет все по-честному! Давай бросать жребий.
(А и правильно. Сколько можно разыгрывать из себя сильного человека, а, Кретьен? Сколько можно стараться взять все на себя? Конечно, уезжать первому — труднее. С чего ты взял, что из вас двоих сильный — ты?..)
— Ну… Хорошо. А какой жребий? Монетку?
Он выволок из-за сундука пояс, схватив его за кисть. В кошельке позвякивало серебро (еще придется поровну делить деньги… Как все это дико, а главное — абсолютно не верится, что это правда. Что они в самом деле разъезжаются в разные стороны.) Кретьен двумя пальцами вытащил одну денежку — и охнул от удивленья.
— Что там такое? Золотой, что ли, нашел?
— Нет… — голос поэта был странен. — Этьен, видит Бог, это иерусалимский денье.
Мелкая монетка короля Иерусалимского Бодуэна III. Откуда мог попасть в кошель этот серебряный кружочек, имевший хождение только в Святой Земле, только давным-давно?.. Даже сейчас, когда там уже новый король — не Бодуэн, а брат его Амори — такие деньги уже не ходят. А это — в самом деле она, монетка Кретьеновской крестоносной юности, таких больше нет — а ей хоть бы что, лежит себе на ладони, такая твердая и настоящая, и вот она, башня Давида на гладком ее лице…
— Может, разбойники подбросили — ну, тогда? Кретьен, они кого только не грабят, у них все может заваляться…
— Может… Вообще все что угодно может быть. Ну что, кидаем?.. Я бросаю, ловишь ты. Если башня, первым еду я.
Луч, к тому времени с кровати переползший на стену, на гобелен, изображающий Роландово посвящение в рыцари (Роланд удивительно — и, наверное, не случайно! — походил лицом на мессира хозяина замка, а Ожье Датчанин, прилаживающий ему шпору, напоминал Аймерика), — луч встретил монетку в полете и сделал ее на миг ослепительной вспышкой серебра. Этьен поймал денье, медленно, словно оно могло удрать, разжал ладонь. Башня.