Испытание
Шрифт:
Зарема пошатнулась, поспешно прошла в гостиную и уселась на диван. На столе лежала книга на английском языке. Та самая книга, автором которой являлся мистер Тонрад… Зарема потянулась к ней. Но книга выскользнула из рук, гулко ударилась о пол…
Мария испуганно оглянулась, перестав вытаскивать вещи, пытливо посмотрела в лицо Зареме, которая, зажав уши руками, пыталась отогнать от себя голоса, а они не слушались, они штормом врывались: «Будет мне сыном…», «Я тебя в обиду не дам…» Она тряхнула головой, вскочила с дивана, решительно, убегая от голосов, подошла к окну, впуская яркий свет, раздвинула шторы, и сердце ее опять вздрогнуло: на подоконнике лежала буденовка. Зарема не сумела пересилить себя, схватила ее, обеими руками прижала ее к груди и услышала мальчишеский голос: «Ура! Даешь
Они обедали, когда скрипнула дверь и на пороге показалась Нина. Они молча смотрели друг на друга, пока Зарема порывисто не поднялась и не протянула ей навстречу руки. Нина сорвалась с места, обняла Зарему, беззвучно заплакала…
Мария и Нина уснули, а Зарема в отчаянии бродила по комнатам и тихо постанывала. Потом она вскрывала накопившиеся за годы войны письма, усилием воли заставляла себя вчитываться в строки, тяжело вдумываясь в смысл, но и это не помогло ей забыться и отвлечься от нахлынувших воспоминаний и переживаний. Она долго смотрела на спящую Нину и подумала, что, конечно, не может быть и речи, чтоб поддержать ее намерение ни за что не выходить замуж. Ей всего двадцать шесть лет, но потребуется время, чтобы боль по Тамурику ослабла, и рано или поздно ей надо устраивать жизнь, и это случится, это должно случиться, необходимо, чтобы это случилось. Так должно быть. Для нее же, для матери, боль утраты с годами не только не уменьшится, а, наоборот, будет усиливаться. И с этим ничего не поделаешь.
Зарема заставила себя вскрыть еще один конверт, попыталась вникнуть в иностранные слова, каждое из которых было ей знакомо, но смысл предложения ускальзывал от нее. Стоит ли терять время на пожелтевшие письма? Не мелко ли то, чем она занимается? Но что ГЛАВНОЕ? Где оно?.. Зарема невидящим взглядом уставилась в пространство перед собой…
…Кто знает, чем закончился бы спор, нежданно-негаданно разразившийся на глазах у всех мужчин аула, если бы вдруг Иналык не махнул рукой в сторону дороги, вьющейся из долины в гору:
— Смотрите, почтенные, человек к нам в аул завернул.
Горцы обрадовано вскинули головы, с преувеличенной заинтересованностью уставились вдаль, хотя какое это событие по нынешним меркам — кто-то приближается к Хохкау? Но в том-то и дело, что этот пришелец, кто бы он ни был, послан самой судьбой, ибо его появление может замять скандал. Хамат приложил ладонь с негнущимися узловатыми пальцами к бровям, пытаясь увидеть мелькавшую на фоне горных гряд фигуру путника.
— Солдат, — объявил Татаркак Кайтазов.
— Нет, женщина! — эхом отозвался Мурат, самим топом показывая, что он не считает стычку с Татарканом завершенной.
— Форму вижу, — не желал сдаваться Кайтазов.
— Погодите спорить, — примиренчески попросил Иналык. — Как к обрыву выйдет, — увидим кто…
Мурат шумно втянул в себя дым из трубки; глаза сквозь тусклые стекла очков в нелепой железной оправе обвели нетерпеливым взглядом аульчан. Послевоенный нихас являл собой причудливое зрелище: седобородые старики в черкесках сидели вперемежку с офицерами и солдатами, чьи погоны и кокарды фуражек были надраены так, что поблескивали под лучами горного солнца. Молоденькие офицеры и совсем еще юные, безусые солдаты приходили в кителях, при орденах и медалях, чтоб аульчане видели их в полной боевой форме. Приходили, не стесняясь ни костылей, ни незаживших ран. Многие из них правдами и неправдами улизнули из госпиталей, справедливо полагая, что дома и воздух — лекарство. Каждому хотелось повидаться с земляками, потолковать о годах, прожитых в огне войны, разузнать о друзьях и знакомых. Разговор метался от военной темы со всеми вытекающими отсюда страстями до сообщений о предполагаемых свадьбах и о болезни, что свалила в постель джигита, которого следует непременно проведать. Старики, естественно, отмалчивались, пока речь шла о фронтовых буднях и разных невероятных
Наслушавшись фронтовых рассказов, седобородые тут же брали реванш, переведя разговор на дореволюционные темы. Теперь воинам приходилось слушать да слушать, а старики развязывали языки и в который раз подробно вспоминали давние события, и тоже не без приукрашивания, но уличить их никто не смел, ибо уважение к старшим у горцев беспредельно, и найдись охотник позубоскалить, он тут же получил бы взбучку, и даже сверстники не посочувствовали бы ему: то, чего нельзя простить мужчине во цвете лет, старикам не следует даже ставить в упрек…
Хамат с привычной степенностью девяностопятилетнего старца вел беседу, обращаясь то к одному, то к другому горцу. Ему почтительно внимали. Круг горцев был пошире обычного: вот уже целую неделю в ауле гостил Мурат, все такой же скупой на слова, пыхтящий трубкой, раненая, не сгибающаяся в локте рука выгнута набок, ладонь покоится на рукоятке кинжала; прибыл из долины и Татаркан Кайтазов, город ничуть не изменил его; люди не слышали от него ни громкого слова, ни раздражения… И тем неожиданнее было, что именно между молчунами Муратом и Татарканом возник спор. А началось все с того, что, воспользовавшись паузой в разговоре, Татаркан счел, что наступил, наконец, тот момент, когда он может приступить к делу, ради которого приехал в Хохкау и спозаранку поспешил на нихас.
— Мурат, я в городе искал тебя, а, узнав, что ты на побывке в родном селе, — прибыл следом за тобой, — вымолвил Татаркан. — Собрался я на пенсию. Годы подошли — чего ждать? — Он выудил из глубокого кармана галифе залежалые бумажки и показал их Мурату. — Ты в этих делах силен — как-никак нарком был. И начальство к твоему голосу прислушивается. Посмотри справки да скажи, к кому от твоего имени обратиться, чтоб не обидели меня размером пенсии.
Аульчане с интересом ждали, что скажет Мурат. Загадочен и непонятен он был им. Они никак не могли привыкнуть к его манере держать себя. Нет, он не чурался их, охотно появлялся на нихасе. Свадьба ли, похороны — даже из города отзывался. Но вел себя отчужденно, не встревал в разговоры, не шел на откровенность. Мурат вызывал у земляков и восторг, и недоумение, почему он всегда так суров и молчалив. Сидит, съежившись, попыхивая старенькой трубкой, набросив на спину видавшую виды бурку, изредка сквозь кругляши-очки бросая на рассказчика пронзительный взгляд, точно требуя, чтоб он говорил только правду. Никогда заранее нельзя было предугадать, как он себя поведет. И в тот момент, когда Татаркан протянул ему справки, Мурат излишне резко встрепенулся, порывисто отвел его руку от себя, суровым, ничего доброго не предвещавшим голосом охладил его пыл:
— Когда нарком был, я тоже не на бумаги — в глаза людям смотрел и спрашивал, за что пенсию давать. Понял? За что? И тебе, Татаркан, скажу напрямик: не заслужил ты пенсию! Не заслужил!..
Не ожидавший такого поворота дела Татаркан ошарашено заморгал глазами, оглянулся, ища сочувствия, на горцев; не получив поддержки, вконец оторопел, онемел. Пауза отозвалась в ушах горцев звенящей тишиной. Изумленные горячностью Мурата, от которого, бывало, и слова вырвать невозможно, они слушали перепалку со все возрастающей озабоченностью.
— Сидящий в тени не поймет того, кто на солнцепеке, — наконец, вздохнул Татаркан.
— Тебя — не пойму! — решительно заявил Мурат. — Никогда!
И в этот момент Иналык махнул рукой вдаль:
— Смотрите, почтенные, человек к нам в аул завернул.
И горцы ухватились за тот факт и терпеливо ждали, когда незнакомец приблизится.
— Еще в чей-то дом радость идет, — промолвил Иналык.
— Многие ждут, на чудо надеются, — сказал Хамат.