Испытание
Шрифт:
— Не шучу, взяли.
— Тогда вы просто решили поиздеваться надо мной. Если вы решили перейти на политику, то... какое мне дело до вашего Ростова. Это так далеко от Ленинграда. Почему до сих пор не отогнали немцев от Ленинграда?
— У вас там семья? — спросил Богдан.
— У меня там чудная квартира. Перед войной я купила очаровательный хрусталь!
Город невиданного напряжения и жертвенного подвига встал перед Дубенко. Город-легенда! И... «чудная квартира», «очаровательный хрусталь». Богдану просто стало жаль эту женщину.
— Я очень занят, Лиза, — произнес он,
— Наконец-то вы назвали меня по имени, — обрадованно пропела она, стараясь удержать какие-то нити, которые по ее мнению еще оставались между ними, — но почему снова ужасное слово «занят»? Пока никто не помешает нам, проехать бы на машине в горы, в леса...
— В горы на машине не проедешь, а тем более в лес.
— Говорю глупости? — кокетливо спросила она.
— Да.
Тогда она внезапно потухла, и горькая, вполне человеческая улыбка дернула ее тонкие накрашенные губы.
— Мне очень скучно и непонятно здесь. Ссылка. И конца ее я не вижу. Вы единственный человек, и такой... Здесь грубые и некультурные люди. Мало того, некрасивые, обрубки.
— Не верно. Здесь хорошие люди, — горячо возразил Дубенко, — замечательные. Перед ними нужно преклоняться.
— Ширпотреб, — коротко и зло бросила она.
Дубенко поднялся, уперся о стол полусогнутыми кулаками, больно, до хруста, и тихо процедил сквозь зубы:
— Вы мешаете мне...
— Занят?
— Если бы я даже был тем лоботрясом, который вам больше всего подходит, и тогда я бы сказал вам — «занят».
— Вы меня хотите оскорбить?
— Оставьте меня.
— Вы просто грубиян.
— И некультурный обрубок. Одним вашим словом — ширпотреб?
— Хотя бы.
Густая краска пятнами вспыхнула на ее красивом лице, она быстро и умело натянула перчатки, встала и ушла, не поклонившись ему.
«Какая глупая, невозможно глупая история», — опускаясь в кресло, подумал Дубенко. Вошедший почти вслед за ее уходом Рамодан недоуменно всмотрелся в его лицо.
— Опять печаль, Богдане?
— Все хорошо, Рамодан, — Дубенко крепко пожал его руку, — все замечательно, друг.
— Друг? Впервой ты меня так повеличал. Но что факт, то факт. А я было перелякался. Думаю, опять хуже с Валюшкой. Машина машиной, а человек человеком, тем более такой близкий, как жена. Чтобы понять это, надо потерять. Как тяжко-важко когда один. Вот я — в работе ничего, как один остаюсь, хоть волком вой. Один. Слово-то какое-то непривычное. Сегодня вспомнил своего гончака [2] — в городе бросил. Хорош был гончак. Видать, когда много общего, о своем не думаешь, а кончаешь общее, и начинает мутить тебя свое, личное, малюненькое. Тут и начинаешь припоминать не только жинку с детишками, что и полагается, а и какого-то гончака, хай он сказится.
2
Гончая собака.
Рамодан сидел в кресле, внимательно, по ходу своих мыслей, рассматривая свои опухшие кулаки. Вначале один, потом другой, потом по очереди все пальцы. Следы незаживающих на морозе ссадин и отметин (горячим железом, что-ли), ладони, затвердевшие от мозолей. У Дубенко тоже были такие же руки, а до этого он как-то не обращал на них внимания. Завернув рукав ватника, он также принялся поворачивать и рассматривать обожженные трудом руки. Повыше кисти сохранился еще загар — следы посещения Грузии — всего в мае этого года... Богдан встретился глазами с Рамоданом, и на лицах их одновременно прошла понимающая и несколько горькая улыбка. Потом каждый встряхнулся, и улыбка стала лучше, добрее.
— Не руки, а кочерыжки, — сказал Рамодан, — можно в печке шуровать.
— Приведем когда-нибудь в порядок кочерыжки, Рамодан. А в общем стыдно — просто неряхи...
— Может и так, — согласился Рамодан, — дойдем когда-нибудь до вольной горячей воды, Богдане. Жинку сегодня не проведывал?
— Нет.
— Надо съездить, Богдане.
— Вот только я об этом подумал. Недавно звонили опять оттуда. Как будто привязалась ангина. Профессор успокаивает, но не могу... должен сам. Когда-нибудь, может быть, проверят наше поведение и обвинят — в такое тяжелое время занимались пустыми делами.
— Что за пустые дела?
— Ну, как же! Умирают миллионы, и тут беспокоит здоровье одной маленькой женщины, — не генерала, не солдата, просто своей жены. Бросаешь завод, мчишься в больницу. Тут самолетов ждут как хлеб, а ты чувствуешь, что мысль о здоровье этого «ни генерала ни солдата» больше беспокоит, больше давит на мозги. Иначе не могу, Рамодан. Осматривал вчера машину, а мысли все там, с Валей. Не положено так директору, ничего не попишешь. А ну тебя, сам виноват. Притопал с этим гончаком... А ведь верно — страшно. Остался один, бегает, ищет тебя, а потом сядет где-нибудь возле пожарища, и завоет...
— Не дразни меня, Богдане. Вздумал проверять свое счастье, катай. Завидую я тебе. Почти вся семья в куче, а вот я остался один, как гончак...
Рамодан потер виски, поднялся, потом побарабанил пальцами по столу и направился к выходу.
— Рамодан, друг, — Дубенко нагнал его, полуобнял, — приходи к нам почаще. Просто как к родным...
— Спасибо, Богдане. Кати, езжай скорей к своему счастью. Передавай Валюхе от меня поклон, низкий до сырой земли...
Мороз крепчал. Голубой спиртовой столбик авиатермометра, прибитого к фасадной двери, показывал тридцать шесть градусов. Пальто, пуговицы сразу засахарило, мех воротника и шапки вспухнул сединой. Снег со скрипом ложился рубчатой линией за автомобилем. Дубенко сам сидел за рулем. И все же ему казалось — путь к больнице далек, подъем в гору труден и слишком медленно мчится машина.
Знакомые обледянелые львы, бетонные ступеньки. Он сбросил пальто в раздевалке, отряхнул унты.
— Вы куда? — нерешительно спросила его служащая.
— Туда. Дайте халат.
Женщина выполнила его приказание. Богдан завязал тесемки уже на ходу, взбегая по лестнице. На площадке ему встретилась больная — тогда она лежала рядом с его женой.
— Где Валя? — спросил он. — Какая палата?
— Там, — указала она, — вторая дверь от комнаты профессора. Но к ней еще нельзя. Никому нельзя в ту палату.