Испытательный срок
Шрифт:
– Вот этот.
Это был действительно аптекарь. И сейчас, как тогда, Егорову, мельком взглянувшему на него, опять стало плохо.
"Только бы снова не сыграть дурака, - быстро подумал он и привалился плечом к каменному столбу.
– Не упасть бы тут при старике. А то просто позор будет. Просто позор..."
Но старик уже не глядел на Егорова. Он, как бревешко, поднял аптекаря и понес к той высокой нише, где лед.
Как благодарен был Егоров старику за то, что он не попросил помогать ему!
Однако, дотащив аптекаря
– Ваше здоровье, молодой человек! А ну-ка, давайте вдвоем закинем его!
Егоров никогда не смог бы вспомнить, как это произошло. Но он все-таки собрал в себе силы, заставил себя взять аптекаря за каменно-холодные ноги, и, чуть качнув, они уложили его на лед.
– Большое спасибо, - сказал Егоров старику.
Бодро, твердо сказал. И пошел из подвала.
– И вам спасибо, - ответил старик.
– Это наше дело - призревать усопших. А как же! Каждого надо устроить куда надлежит...
Егоров вышел из подвала, и силы, казалось, оставили его. Коленки дрожали. Но все-таки он прошел весь двор. И только у забора остановился.
Не мог дальше идти, навалился на забор. Тошнит, и в глазах темно. И отчего-то хочется плакать. И страшно: вдруг кто-нибудь увидит его тут... Что это, молодой человек, покойников, что ли, испугались? А сколько вам лет? Зимой будет восемнадцать. А где вы работаете?
– Ну ладно, - сказал Егоров самому себе, - пойдем потихоньку...
Когда он проходил по набережной, коленки уже не дрожали. Но все еще подташнивало. Он постоял недолго на мосту, облокотившись на перила, будто смотрит в воду. Потом пошел дальше.
10
На Главной улице уже вовсю горело электричество. И особенно много было света, как всегда, у кинотеатра "Красный Перекоп".
Здесь стояли, освещая рекламу, старинные шестиугольные фонари. Они остались еще от той поры, когда кино называлось иллюзионом и содержал его забредший в Сибирь итальянец.
Шла старая картина "И сердцем, как куклой, играя, он сердце, как куклу, разбил". И готовилась новая, которую будут показывать завтра, - "Солнце любви".
Егоров остановился посмотреть в широком окне фотографии из новой картины.
Остановился не потому, что уж так хотелось все это посмотреть, а потому, что ему опять вдруг стало нехорошо. Ах, какой ты нежный, Егоров!
Он сам сердился на себя.
Вдруг его кто-то потрогал за рукав. Оглянулся. Перед ним стоял высокий румяный молодой человек в хорошем драповом пальто, в серой кепке. Узконосые штиблеты, фасон "шимми" или "джимми", ярко начищены, несмотря на слякоть.
– Егоров, ты не узнаешь меня?
– Отчего же не узнаю? Маничев Ваня. Но вид, правда, богатый. Где работаешь?
– У частника. Сейчас только у частника и можно заработать. На консервной фабрике Гусева. А ты, мне сказали, куда-то уехал...
– Я уже приехал. В Дударях работал, на маслобойном заводе...
– А сейчас где?
– А сейчас, - Егоров
Сказать, что он работает в уголовном розыске, Егоров не решился. Да он еще и не работает. По-прежнему не известно еще, будет ли работать.
Поговорили они недолго о том о сем - в общем ни о чем, как говорят давно не видевшиеся люди, знавшие друг друга еще школьниками. Но Маничев все время разглядывал Егорова тяжелым взглядом взрослого человека, которому понятно многое. Потом сказал:
– Удивительно... Я помню, ты стихи писал. Ты мне показывал. Наша географичка Нина Степановна говорила, что у тебя... вроде того, что... природные способности. Я думал, ты далеко пойдешь...
– Не пошел, вот видишь, не пошел, - улыбнулся Егоров. Невесело улыбнулся, потому что ведь в самом деле горько, что он не пошел далеко. Некоторые пошли, а он не пошел. Даже на башмаки себе не может заработать. Хлюпает грязь в башмаках.
И все-таки очень приятно, что он встретил Ваньку Маничева.
Конечно, было бы еще приятнее, если бы он встретил его, когда и у самого были бы получше дела. Но все равно радостно вспомнить детство, школу, школьный сад, где они забирались с Ванькой в укромный уголок у, каменной сырой стены соседнего со школой дома и Егоров тайно, таинственным голосом читал свои стихи. Ох как волновался он тогда в предчувствии каких-то необыкновенных перемен в своей жизни, с каким торжеством и трепетом произносил, читая стихи, это красивое слово - "будущее"!
И вот будущее наступило. Он идет еле живой из мертвецкой. И стыдится сказать об этом даже Ваньке Маничеву. Нечем гордиться Егорову. Недалеко он пошел...
– Ты что, - еще измерил его взглядом Маничев, - болеешь или болел?
– Нет, я здоровый.
– Живешь, что ли, худо? Вид плохой у тебя. Ровно после тифа.
– Нет, ничего. Живу неплохо.
– Приходи к нам на фабрику, - пригласил Маничев.
– Могу устроить как старого дружка...
– Спасибо, - сказал Егоров и подумал: "Кто знает, может, еще придется прийти". Но не стал спрашивать, куда приходить. Спросил только: - Наших старых ребят не встречаешь?
– Встречаю. Аню Иващенко помнишь?
– Аню Иващенко?
– зачем-то переспросил Егоров. И почувствовал, как перехватило горло.
– Где она?
– Вон она, - показал Маничев в стеклянные двери кинотеатра.
И Егоров увидел Аню.
Она стояла в светлом вестибюле, в легком жакете, отороченном мерлушкой, и в мерлушковой шапочке - покупала яблоки. Какая-то чужая, не такая, как раньше, но еще более красивая.
Егоров не хотел, чтобы Аня увидела его в таком виде. И в то же время он рад был бы услышать ее голос, потрогать ее руки. Нет, не потрогать, а только посмотреть на них, увидеть, как она улыбается, поднимая изломанные брови, а на щеках возникает нежный-нежный румянец, от которого становится всем светло.