Исследование дома. Новая версия. Притчи, рассказы, эссе
Шрифт:
Володя Жалыбин был из того типа людей, которые без особых рефлексий, по–мужски, могли опрокинуть ситуацию. Решительный жест, чем я не владел и чему тайно завидовал.
В тот осенний день у Жалыбина за плечом на ремне была двустволка. И полный патронташ. Жалыбин в чёрном школьном костюме. Сильный ветер треплет концы его коротковатого пиджака. А я, на почтительном расстоянии, иду следом.
Циклон пригнал розовых чаек откуда–то с севера, с приполярья.
Зачем Жалыбин расстрелял стаю? Тоже, наверное, от скуки. Осенняя скука самая страшная. Сила лета ещё бродит в тебе, а завтра зима. Но сегодня ты хозяин. Ружьё тяжелит
Северная чайка, с узким чёрным ободком на шее и розовым пером на груди, изысканная и редкая гостья. Убить розовую чайку, по давнему поверью, к смерти родственника. Мы, подростки, говорили об этом в своём кругу.
Жалыбин ничего не боялся.
Отец у Володи Жалыбина умрёт в идущую зиму. А своего отца я потеряю через два года, такой же осенью.
Птицы вот–вот сорвутся с места, потянутся над водой к облаку–судьбе…
Тогда, ступая за Жалыбиным к морю, я ничего ещё не знаю. Но странное чувство родства я испытывал, глядя в его сутулую спину, словно бы видел, что ждёт стреляющего Жалыбина, что ждёт меня, Иванова сына.
Он слегка отшатывается при очередном выстреле. Эжекторный механизм ружья выбрасывает легкую бумажную гильзу. Ветер с моря подхватывает и несёт её к моим ногам.
Вещи
Как я хотел, чтобы этот бинокль стал моим! Бинокль был особенный. Не полевой, восьмикратный, а настоящий цейсовский морской, с большими линзами в латунной оправе и благородной потёртостью. Верно, им пользовался старый капитан, видавший виды!
Теперь я мог бы сказать, что на цейсе лежала печать времени. А тогда, шестилетний мальчишка, я понимал мало и чувствовал лишь некую особенность, что называется, бывалость. Он был «иностранный», этот бинокль. И короче не скажешь.
Выбрав день, я выудил тяжёлую связку ключей из кармана отца, позвал «на дело» двух своих приятелей, и мы отправились к складам. План был простой: открыть склад, взять бинокль и тихо вернуть ключи на место.
Отец порол меня не часто. Он был мягкий по натуре человек, может быть, сентиментальный. Но рука у отца была тяжёлая, рабочая. И брючный ремень – добротный и крепкий. Помню я и другой ремень. Отец перекидывал его через дверную ручку и правил свою опасную бритву. Помню короткие взмахи отцовской руки, холодный, стальной блеск лезвия. Отец брился до хруста и синевы. Когда он касался бритвой горла, мне становилось страшно.
Конечно, я боялся наказания. Однажды я едва не спалил дом. Отец заголил мой зад, зажал между ног и выпорол. Было больно, я орал и размазывал сопли. После порки отец усадил меня на стул. Я подвывал, ёрзал горящей задницей и отчётливо сознавал своё место и роль в воспитательном процессе…
Я боялся, но опасения мои перечёркивались убедительной тяжестью бинокля и оптической силой немецкого стекла.
О, сладость обладания! О, как рано это поселяется в нас! И ради этого я пошёл на воровство.
Мне удалось открыть тяжёлую, обитую тонким железом дверь. И мы
Мы разбрелись по складу. Я отправился искать цейс.
Там, где на гвоздях висели сумки с противогазами, были и бинокли. Но моего среди них не оказалось. И по мере поисков исключительность этой вещи вырастала для меня. Можно было взять отечественный полевой. Но я упёрся. И нашёл бинокль в нише справа от стола, залитого чернилами, на котором отец в толстых тетрадях вёл приход и расход товара.
Бинокль увесисто лёг в мои руки. Бывший в употреблении, он не значился в общем складском реестре, этих «святцах» заведующего складом, его не ждали и не готовили к новой жизни, как готовили другие вещи.
Серый воскресный день сочился в распахнутую дверь. Мне, малорослому, дверной проём склада казался огромным. С этой минуты я перестал замечать запахи и звуки.
Замерев, как всегда замирал, слушая тихую жизнь, я видел сквозь проём дальний пирс, морщинистую поверхность моря, редких чаек и пустынность берега. Я был где–то далеко–далеко. И цейсовский бинокль тоже был далеко…
Я ничего не знал об Ионе, попавшего в чрево кита. Но я был Ионой и больше не чувствовал себя обладателем чудесного цейса. Выйти из склада я мог, лишь вернув его туда, где он был до меня.
Мой план рухнул. Я так и не смог закрыть дверь. Ключ не повернулся в замке. Дверь была тяжёлая, а я, слабосильный, только и сумел её притворить, а «подельники» мои убежали. И я оставил ключ в замочной скважине.
Почему отец не устроил мне порку? Лежащего в земле не спросишь…
Когда мне исполнилось семь лет, я был наказан чужим человеком за другую провинность. Я узнал, что такое пастуший кнут. Резвясь с мальчишками на поселковой конюшне, мы бездумно разоряли сбитое сено, приготовленное к зиме. Мы веселились, пока кто–то не крикнул: «Пастух!..» И я бежал вместе со всеми. Я слышал за спиной близкий звук лошадиных копыт и чувствовал ужас, потому что от лошади ещё никто не убегал. И всякий раз я вскрикивал и заливался в плаче, когда свистящий кнут опускался на мою спину. А бежал я к дому под защиту отца.
Мой бинокль истлевает где–то в земле. В ту же землю лёг кнут пастуха и его лошадь, седло и сбруя. Следом за ними ушёл и пастух.
Но, быть может, знаменитое немецкое стекло ещё хранит свет ушедшего времени? И не это ли мы называем памятью, где мой отец правит свою бритву, где я всё никак не могу закрыть тяжёлую дверь, которую лишь притворил? И ключ, он так и остался в замке.
Кунгас