Истоки (Книга 2)
Шрифт:
Засучив рукава белого нагольного полушубка, Галимов бренчал на балалайке, напевая с татарским выговором:
Рубыл дрова бэз топорам,
Варыл каша бэз катэлам,
Ашал каша бэз ложка,
Шупал дивка немножка...
На пороге, заслонив широкой спиной проем в дверях, Ясаков стругал ножом мерзлую рыбу, лениво жевал, поблескивая двумя стальными зубами.
Варсонофий Соколов точил брусочком ножи-финки, раскладывал на столе.
– Огонь да вода хороши в умных руках, а не дай бог им своим умом жить!
– услыхал Александр чистый голос старого солдата Ларина, отозвавшегося, очевидно, на рассказ Варсонофия
Если бы сказали сейчас Александру: дается тебе единственная и последняя встреча, кого повидаешь? Мать? Отца? Сестру? Братьев? Любимую?.. "Костю, маленького Костю!" Трехлетний Костя все увидит и поймет своими, кажись, бездумными и непостижимо мудрыми в простоте глазами. Заулыбается, и все суставы души встанут на место...
Ясаков срезал завязки на своем маскхалате. Сегодня роздали маскхалаты, теплое белье и сотню горячих писем, главным образом от юных патриоток, желающих завязать переписку с бойцами.
– Сколько понашивали зтих хвостиков! Болтаются на лбу, на шее, на груди, на руках. Мать моя вся в саже, да ведь кисточки эти пришивали, наверное, девчонки-куклятницы. Чем больше, тем красивее. Жалко, что рюшу не пустили по капюшону или по подолу.
Александр посмотрел из оконца на повитую сугробом кручу оврага, на затененную сумеречностью тропу, по которой ходил автоматчик. Разорвал свое недописанное письмо на мелкие клочья, положил под каблук и придушил сапогом невызревшие мысли. Впервые пришел к выводу, что в жизни есть такое, что нужно знать до самого дна или уже вовсе не знать. Это касается прежде всего самого себя...
И хотя это непривычное едкое чувство лишь на мгновение вспыхнуло и тут же погасло, как грозовой сполох, оно обожгло сердце Александра. Что-то успело выгореть в нем. Как ни странно, но эта неосязаемая утрата была для Александра горше всех утрат, постигших его за войну.
Никита Ларин покачал седой головой:
– Лександр, не крутись думами на одной точке, как сорока на колу.
За время боев стал Никита весь какой-то сивый - сивые усы, брови, ресницы. Клочки волос за ушами поседели.
– Кто так-то вот в думах стекленеет глазами, того она прямо из-под угла аль со спины лапает. Курносая-то зараза, не ко времени будь помянута. Официально вижу, письмо не пишется. Да ты напиши, как, бывалоча, мы писали в ту германскую. Киснешь неделями в окопной грязи, скукота разъедает душу. Вша по тебе табунами прямо пешком гуляет. Вот и лезешь в смешную байку: "Дорогая моя родня, живу я дюже прекрасно, надо бы лучше, да некуда, процентов не хватает. Хожу без рубахи, без порток, того и вам желаю, кровные сроднички".
Губы Александра раздвинулись, обнажив белые зубы, но глаза по-прежнему смотрели строго, с грустной усталью.
– Та война была позиционная, полегче, - возразил он, припомнив рассказы дяди Матвея о том, как он сломал ногу в германскую войну.
– Зверств меньше было. Это правда. Однако целились тоже в грудь да в глаз. Как помнится, всегда норовят в сердце. Человек культурнее делается, к жизни относится легко, все равно, мол, помрешь - грязь после тебя будет. Чудной человек. Сам себя не понимает, а скажи ему об этом, он в драку полезет: "Я не понимаю? Да я, да мои сверстники умнее всех отцов, дедов и прадедов. Те, старые хрены, кулаками дрались, а мы шестиствольными пакостьметами да танками по прозванию "всех давишь"! Прежде, мол, за год войны убивали меньше, чем сейчас за неделю. Культурная истребления.
– Выпил, Никита Мокеич?
– Ну и нюх у тебя, Лексаха! Как у покойной моей веселухи, жены то исть. Та за неделю до выпивона чуяла запах от меня.
Ларин поморгал сивыми ресницами и продолжал:
– Человек, он какой выкрутаст? Чем кислее жизня, выше взлетает он вон туда, в придумки.
– Он окунул руку в копоть потолка.
Ларин достал из кармана нижней рубахи партийный билет, подал Александру.
– Дивишься, Лексаха, что чужой ношу? Так вот скажу тебе голу правду. Бомба раскидала райкомовский дом по бревнышку, железному ящику творило перекосоротила. Горит все, огонь до билета ползет. Не дал пламени сожрать эту книжку. Окружили село немцы. Оставаться в селе - глупистика официальная: германец ищет меня с намыленной веревкой. К тебе и прибился. Помнишь, летом-то на телеге приехал? Жив буду, после войны разберемся, а пристигнет смерть, в могилу ляжу с этим билетом. С ним я сильнее. В своем селе я считался замухрышкой, а тут смотри, какой месяц живу, стреляю. Оксану-то помнишь? Вспоминай, сквозить на душе не будет. Где теперь она, горемыка? А уж ласковая-то какая!
– Ларин заморгал.
– Выйдем в предбанник, лейтенантища мой...
Вышли в беловатый с небесной подсинькой разлив света. У замаскированного под дубовым комлем пулемета дежурил Лошаков. На верхней губе прямо-таки по-детски блестели сопли.
– Знаешь, Саша, - с внезапной строгостью заговорил Ларин, и его серое лицо стало еще более серым и старым.
– Чует мое сердце: Лошаков не жилец на свете. Молчи, не мешай. Давеча, как ушел он на пост, я в глазах его увидел это самое. Всем помирать придется со временем, и легче тому, у кого душа на месте в такой час. А у него задыхается. Не в две нитки свита судьба, много ниток, и все разноцветные. Поговори с ним душа с душой в обнимку, верит он тебе. Вроде как покаяться хочет. Мне-то уж покаялся, теперь тебе. Душа, говорит, мучится.
Александр снял с шеи Лошакова бинокль, протер варежкой окуляры.
Захлопали разрывные пули в рогатых, окованных льдом ветвях вяза.
Александр пригнулся, направил бинокль на площадь. Около обезглавленной кирпичной церквушки все так же стояли два столба и перекладина, веревок издали не было видно, и поэтому трупы пяти повешенных, казалось, парят под перекладиной.
– Надо бы снять их ночью, - сказал Лошаков, подергивая тонкой шеей. В бинокль видел - девочка среди них висит... Пошлите меня, а? Проверьте, на что я годен. Я отчаянный. У нас в городке тоже есть литейный заводик, правда, маленький, катки для ножек пианино льет. Мы этими катками дрались.
– Сейчас вас подменит Ларин, зайдите ко мне.
Александру не пришлось упрашивать солдата, он сам заговорил, нервно кривя губы:
– Рассказывал я Ларину. Совесть меня замучила. Человека порешил. Не хотел я убивать Прыгунова. Сгорел он, развратник. Вика выскочила в окно, а он задохнулся в дыму. Избу-то я подпер. Было мне тогда шестнадцать, а ей годом больше. Убежал я от родителей... потом вот на войну пошел.
Вышитым девичьими руками платком Лошаков вытер лоб. Робко глядел на Александра.