Истоки. Книга вторая
Шрифт:
Матвей встал, подошел к Лене. Лена сама не знала, почему она подала дяде руку, да еще с таким достоинством и ласковой приветливостью, что повидавший мир Матвей, низко склоняясь, поцеловал эту руку, сияя восторгом. Сквозь слезы мимолетной радости Лена улыбалась отцу и дяде, как бы говоря этой улыбкой, что она счастлива вполне даже только любовью родных.
– Братка, отпусти ее со мной, а? Повидает разные страны, познакомится с людьми. Ну, честное слово, нам нужны такие, – говорил Матвей, все больше трезвея.
Впервые признавался он себе и близким, что впереди ждет его одиночество, тем более горькое,
– Братка, уступи мне в спутники хоть одно свое дитя. Лена, будь моей дочерью, а?
– Жалко тебя, сироту, да ведь и я без Лены как справлюсь с двумя внуками?
Лена надела свое из шинели сшитое пальто, накинула шаль и вышла из подвала под темное, в холодных звездах небо. Слова дяди смыли с ее души тяжесть какой-то странно-расчетливой озлобленности на маленькую женщину с изменчиво-золотыми глазами под черными, грустного изгиба бровями. Чувства любви и добра хозяйствовали в ее сердце в эту морозную, звездами прожженную ночь. Лена, приседая, скатилась по гололедке в овраг. Подымался от овражных избушек дровяной запашистый теплый дымок. В прилепленную к круче хибарку с плоской крышей вошла без стука.
Вера в первую минуту ответила на ее объятие унижающим безразличием, потом, уткнувшись в ее кофту, затряслась в глухих рыданиях. И хотя она отказалась пойти с Леной, шаг к сближению был сделан. Лена вернулась домой поостывшей, но похорошевшей предчувствием счастья.
Юрий, в белых шерстяных носках, в тапочках, в белой сорочке, ероша одной рукой мокрые вьющиеся волосы, раздумчиво держал бутылку коньяку, глядя на красные лица отца и дяди. Они только что закруглили старинную песню о темной ноченьке, застенчиво улыбались на Юрьеву похвалу, подкручивая усы – отец спело-ковыльные, дядя – рыжие с редкой выбелью. При виде коньяка старики целомудренно потупились.
Юрий сел к зеркалу на комоде, снял повязку и стал протирать шрам. А когда, покачиваясь, подошел Матвей, Юрий закрыл платком глазницу, профиль заострился в злой настороженности.
– Ран не стыдятся, Юра.
– Я бы сам не хотел видеть, да деться некуда.
Лена ушла к детям. Она думала о том, как бы переселить к себе Веру с ребенком.
Денис постелил на низких дощатых козлах тюфячок, а под голову свернул ватник.
– Укладывайся, Матвейка.
Матвей лег, уперся длинной ногой в каменный фундамент, прикрылся худым одеялом. Дырка пришлась на лицо. Денис засмеялся:
– С вентиляцией, не задохнешься. – Посмотрел, как Юрий сладко вытянулся на кровати, укрывшись шинелью, потушил лампу, лег на лавке и, закурив трубку, спросил: – Гарью-то долго будет вонять? Вот ты, Матвей, жил под боком у них, скажи, чуял, как ножи точили?
– Гитлер открыто высекал огонь. Настолько был уверен в себе и до такой точки презирал противников.
– Рисковый взломщик.
– Разбойник-мистик. Для него все очень просто. Но учтите: каждое сражение он начинает ошеломляющим тактическим успехом, чтобы провалиться стратегически, – лениво сказал Матвей. – После Сталинграда его хватил паралич. После орловско-курского поражения – второй. Подохнет вместе с разгромом третьей империи.
Юрий, вслушиваясь, откинул шинель с уха.
– Мы в чем-то перемудрили, передержали: мол, раньше осени не выступит. Это наказание нам, – сказал Денис.
– Даже после войны не все ясным станет. Мы тут все Крупновы, можем прямо говорить: казалось, что немцы втянутся в большую войну с Англией. Самое путаное представление о войне имеют ее участники.
– До чего же по-русски – самобичевание, – перебил дядю Юрий. – Или еще на генералов сваливать: мол, дураки. Больших оригиналов, чем мы, не найти.
– А то нет, скажешь, не чудаки? – ожесточился Денис. – Любим шапками закидывать.
– Шапками не только генералы закидывали, но и рядовые. Авось да небось. И боимся сказать себе об этом: мол, враг узнает, смеяться будет. Мы порывисты, неаккуратны. Знаешь, дядя, половину своих сил мне приходится тратить не на работу, а на борьбу с неорганизованностью. Да это же стиль российский. Ленин высмеивал этот стиль, не опасался, что обидит великую русскую нацию.
– Война перетрясает.
– Знаешь, отец, война оставит нам в наследство кое-что пострашнее. Героизм дешево не обходится.
Помолчали, разъединенные душноватой тьмой.
– Какие заботы у союзников? – продавил тьму низкий, глуховатый голос Дениса.
– Большие. Гитлера повалить нашими руками – раз. Нас обескровить, чтобы в обморок кидало, – два. Самим прийти к концу войны гладкими, сильными и продиктовать нам мир, какой им нужен, – три, – ответил Матвей.
– Много. А поубавить ихние заботы нельзя?
– Да ведь и они не лаптем щи хлебают. О себе привыкли заботиться сами. Умеют любить себя. Столетиями обучались не проносить мимо своего кармана. Наш человек странен для них. Чем? Да отходчивостью, этакой наивной заботой о других, хотя сам укрывается одеялкой с дыркой. Американцы в Европе после войны – это несчастье. Вступивший в драку последним – жесток, расчетлив. Чужая кровь туманит разум. Несчастье будет длительным или коротким, поверхностным или глубоким – все будет зависеть от рабочих Европы. Пока что немецкий рабочий – фигура трагически заблудившаяся.
Матвей уезжал на другой день нехотя. Побаливала голова, сердце сбивалось с ритма. Впечатление от этого некогда гордого и по-русски широкого, а теперь убитого города было горькое. И хотя понимал Матвей, что война перевалила едва ли не самый крутой подъем, все же больно щемило сердце при одном лишь воображении о новых жертвах. Что-то потеряно навсегда и ничем не может быть возмещено. Есть раны, которые не заживают всю жизнь, ноющей болью сопровождая человека до могилы. Женю и Михаила не воскресишь, не подсластишь едкого нагара в душе.
Тегеранская конференция и вызванные ею чувства как-то нежданно отодвинулись далеко в его сознании, угасая и тускнея.
Поезд медленно, ощупью выползал из развалин по вновь настланному пути. Гаснул короткий сумеречный день за скорбной чернетью пойменных лесов. А когда холодной сталью взблеснула полынья и руины города скрылись за побеленными снегом увалами и лишь дымы завода метались на ветру, предчувствие Матвея отлилось в неотвратимую уверенность: уедет в какую-нибудь страну в свои-то годы, больше не увидит брата. Он лег лицом к стене и зажмурил будто запорошенные песком глаза.