Истоки. Книга вторая
Шрифт:
Фотографы, чрезвычайно важные от переполнившего их счастья запечатлеть лица титанов, нервно ждали, когда же позовут их в большую залу. Черчилль желал сфотографироваться попозже: сейчас он не особенно хорошо выглядит.
– Конечно, я могу принять воинственный вид, когда мне хочется. Сейчас нет настроения.
Он сел слева от Рузвельта в широком кресле, глубоко натянув фуражку на свою большую голову. Сталин сел справа от президента, скрестив ноги, спокойно положил локти на борт кресла.
III
В теплом купе мягкого вагона,
Матвею разрешили задержаться в родном городе на несколько суток. Он все еще жил в атмосфере Тегеранской конференции, решившей судьбы войны и мира, как думалось ему. Но вот холодным декабрьским полднем Матвей увидел через проталину в углу вагонного окна то, что было прежде его родным городом, и печаль подавила чувства недавней радости и гордости. Редко где над грудами битого кирпича и камня высилась изуродованная стена или торчала из развалин балка рухнувшего дома. И хоть одиннадцать месяцев минуло с тех пор, как отгремели тут выстрелы, триста с лишним дней вызревала тишина, а город все еще не прорастал из-под развалин. Саперы бродили по камням, тревожно-чуткими щупальцами выискивали мины. Что-то унылое и горькое было в этих блуждающих фигурах. Обозначенные вехами тропинки петляли среди развалин печально, робко. Разбитые танки и пушки ржавели на местах своей гибели. Но уже дымила труба хлебозавода, а еще подальше – баня. На дверях подвала яркая, как детские глаза, вывеска: «Школа». Жизнь налаживалась исподволь, с недоверчивым опасением.
Подступы к временному из досок вокзалу были оцеплены стрелками войск внутренней охраны.
На платформе стояло несколько человек военных и гражданских, потирая варежками уши. Высокий, в офицерской шинели без погон, с черной повязкой на левом глазу стоял впереди всех в напряженной позе, готовый по первому сигналу к рывку.
И когда из своего вагона вышел Сталин в шинели и пыжиковой ушанке, человек, коснувшись рукой повязки, порывисто шагнул вперед, потом шагнул менее решительно, потом остановился, переминаясь.
Сталин узнал человека с повязкой на глазу, толкового парня, сына рабочего. Издавна Сталин считал, что с рабочими его связывают особенные интимные чувства, недоступные пониманию людей иных социальных групп. Сколько раз скрывали его на своих квартирах рабочие – русские, латыши, грузины, азербайджанцы, когда работал в подполье!
Ему понятно было желание тех, на платформе, поговорить с ним или хотя бы просто увидеть его, а особенно сейчас, когда он возвращался с конференции глав трех правительств. Ему и самому хотелось вот так просто, по-человечески сойтись с ними в тесном кружке, особенно после близкого общения с людьми чужого и враждебного мира.
И он пошел к платформе, на которой стояли руководители города, но тут произошло с ним неожиданное, смутившее его: соединились в одном взгляде огромная, с рваными краями пробоина на стене старого выгоревшего вокзала и черная повязка на глазу стоявшего впереди всех на платформе. Сталин сжал челюсти, сделал знак рукой. Человек с повязкой подошел к нему, на ходу снимая перчатки. Сталин пожал ему руку, коснулся плечом его груди и еще раз сильно сжал руку.
– Вам надо отдохнуть, – сказал он, резко повернулся к своему вагону, скупым, но не как всегда решительно-рубящим, а стариковским жестом как бы отмахнулся и поднялся на ступеньки. Пыжиковая шапка помахала на ветру ушами с тесемками.
Фырча, отстреливаясь клубами пара, приминая рельсы, паровоз потащил вагоны. Из окошка паровоза выглядывала спокойная голова машиниста.
Охранник, не пускавший Матвея из тамбура, пока Сталин был у вагона, теперь выпустил, на ходу подал его коричневый чемодан, украдчиво улыбаясь.
Матвей запоздало убоялся оставаться в этой каменной пустыне под низким солнцем. «Ничего-то не уцелело, ничего-то не узнаю… Да есть ли кто жив из родных-то?» Ноги Матвея разъехались на гололедке, он выронил ореховую палку.
Высокий, с повязкой на глазу, скользя по льду белыми, осоюзенными желтой кожей бурками, подбежал к нему, сбив на затылок каракулевую ушанку, уступая ветру желтые волосы. У Матвея упало сердце – это был его племянник Юрий. Матвей ослеп на мгновение: на ветру слезы взялись ледком, спаяли ресницы.
– Живой!.. Молодец!.. Принимай гостя!.. – заговорил он взволнованно, сгребая в объятия племянника.
– Легко оделся, дядя Матвей, – мягко окая, шутил Юрий, как и четыре года назад, когда майским полднем встречал Матвея на этом старом вокзале, с молодцеватой небрежностью накинув пиджак на одно плечо, – а у нас ветрило дует в рыло.
– Понимаешь, Юрас, ехал-то из персидских теплых краев. А как наши?
– Сразу все сказать?
– Нет, нет, погоди… Говори, что уж там!
– Женю не запамятовал?
– Помню утро, я и кудряш копали грядки…
– Убило Евгения нашего. В самое горестное время погиб. Напролом перли они на город. Вот когда бы второй-то фронт. Тогда же и мамака умерла. Живем с отцом, два вдовца, сирот воспитываем. Шепнул бы ты союзникам, чтобы не лезли в Европу к концу обедни. Нельзя этих циников допускать в Германию. С немцами имеем право говорить о мире один на один. Как и воюем.
Матвей глядел в глаза Юрия.
– Жизнь ты, жизнь…
– Жизнь такая, дядя Матвей, себя не любишь, а живешь в себе. А кого любишь, тех нету. Юльку я похоронил. – Юрий обтер мокрую ниже повязки скулу.
– А ведь еще позавчера ночью в Тегеране я пил с товарищами за нашу победу, потом за город-герой. Им-то все просто: герой, и конец. А ведь тут мы, Крупновы… могилы наши.
В машине Юрий бездумно играл баритоном, горестно удивляя дядю:
– В гареме красивые девки? Чай, шахиншах поделился?