Истоки. Книга вторая
Шрифт:
– Это на тебя Михаил повлиял.
– Не понимала я его.
– А сам он себя понимал?
– Мы с ним уж очень разные, несоединимо разные. Он в таких широтах психологических… Не то говорю, да? Я постарела. Не только лицом, душой, опытом, что ли, чувствами, не знаю чем, но стара. Ты светлый, цельный?
– Кругом было затемнение, поневоле будешь светлый, – пошутил Александр.
– Я любовалась, как ты избенку строил: вот она, сама жизнь! Уравновешенность.
Вера все эти дни, ожидая прихода Александра, жила нервно, напряженно. И теперь чувствовала себя в непривычной душевной сдвинутости, даже не удивляясь тому, что вот-вот сделает что-то непредвиденное.
– Это пройдет, Вера, все пройдет.
«Может быть. С Холодовым прошло. Александр не понял меня». Так думалось с меньшей обидой.
Александр смотрел на родимое пятно на шее в мягкой каштановой повители волос, и было в этом родимом пятне столько детского, жалостного, что он как-то очень круто взял почти отеческий тон, коснувшись ее плеча рукой.
– Пойдем-ка к старику, сестрица!
Выпрямилась и будто проснулась: стоял перед ней тот самый, Александр, которого любили дети и слушались взрослые: приветливым спокойствием дышало лицо.
– Проводи меня, Вера. – Он протянул руку.
Она не могла захватить всю кисть, сжала два пальца. Вылезли из оврага, остановились у тачки с камнем-дичком.
– Саня-а-а! – звал отец.
– Вера, помоги довезти.
Глаза встретились. Улыбнулась жалко, все же помогла довезти камень до дома.
А через неделю Александр подвел к калитке с навесом рослую тонкую девушку в косынке на темных кудрях и, положив тяжелую, ласковую руку на ее плечо, толкнул в разлив вечерней зари:
– Смелее, Оксана!
И так кругло и хорошо получилось это «о», что Оксана тут же, ступив одной ногой во двор, обняла Александра, обнажив острые смуглые локти. Он улыбнулся глазами, снял со своих плеч ее руки.
– Поживи, отдохни. Ничем тебя не связываю.
– Я еще с тех пор, помнишь, лесами отступали… И все думала о тебе.
– Поживи. Дым пока не выветрился из души у меня. Слушайся старших, Оксана.
В зеленой вечерней дремоте ожившего после пожара сада нашел он отца у дымившейся летней печки.
– Батя, вот эту зовут Оксаной.
Денису поначалу не поглянулась эта девчонка с горделивым польским профилем. Поговорил с ней и почувствовал: простая, не заносчивая. Встали на берегу Волги и вместе со столбом дыма отразились в спокойной воде.
– Глядись, Оксана, в реку. Запомнит тебя Волга, наша будешь.
– Она с Немана, – сказал Александр и тихо шепнул отцу: – Ее отец политрук Лунь… любил я его. А дочь вся в отца.
Принесла в семью девчонка радость. Как роса на сникшую от зноя траву, пала теплом на сердце Дениса любовь к ней. Веселая и ласковая была Оксана, жизнь как-то разумно и отрадно упрощалась при ней.
Лена и Вера поплакали – одна над своим затянувшимся девичеством, другая – над многим плакала: над собой, над Михаилом, над Александром – не такую вроде бы нужно ему жену, очень уж простенькая, бездумно распевающая. Еще горше затосковали глаза Веры. Теперь только поняла, что любила и ревновала Крупновых и больше всех из них какой-то особенной любовью была привязана к Александру.
Лена считала, что брат нашел девушку по себе. К ней она относилась покровительственно, учила ее хозяйству, подбирала книги по ее развитию. Постепенно передав в ее руки домашние дела и детей, Лена получила свободу и пользовалась ею в полную меру. Она отдохнула, поправилась, похорошела, как могут хорошеть двадцатипятилетние сильные белокурые девушки, входящие в полный расцвет к этим годам.
VII
Прислонившись плечом к вязу, Денис подолгу глядел на Веру, когда она работала на своем огороде по склону оврага. Недоумевал: такая маленькая – и больно обидела. Она не сторонилась Крупновых, но и не лезла в родню. И хотя в овражек, заселенный вдовами и солдатками, проторили тропы рабочие парни и воины, пели песни, играли в карты, хоть хмельная и жаркая загорелась этой весной жизнь в овражных мазанках, Вера не свивала свое горе с горем соседок, не своевольничала разбросанно. Если ждала, то кого? – думал Денис.
Как-то утром Вера поднималась с Танькой по крутой, скользкой тропе, сдвинув платок на затылок. Ночью прошумел ливень, земляным наплывом затянуло грядки, размыло тропу. Ухватилась за бобовник, поскользила вниз, сдоив с ветки полную горсть розово-белых цветов. Тут-то чья-то рука протянулась с кручи, и Вера ухватилась за нее, прижав Таньку к груди. Раньше, чем вылезла наверх, узнала она эту крупную руку, уродливо утолщенную в запястьях костяными мозолями. Пальцы сами собой разжались. Вера упала на колени, но больше не коснулась протянутой руки.
– Пойдем, сноха, к воде. Хочу неводок починить, вот внучку ухой покормить, – сказал Денис смиренно, и только ноздри, белея, дрожали.
Прошли все еще хворавшим после пожара садом к Волге. Денис растянул на кольях черную паутину невода, присел на корточки перед Танькой.
– Заросла, как совенок, пухом. Ну, глазастая, скоро твой тятя вернется? – Денис робко протягивал внучке кусок сахару, улыбаясь подобревшими блеклыми глазами.
Девочка отпрянула от него. Вера взяла дочь на руки, тревожно и отчужденно, как бы предчувствуя беду, исподлобья посмотрела на старика.
– Что ж, Вера, вам не нравится наша фамилия? – спросил Денис, высветлив глаза колючей усмешкой.
Вера молчала. Она не знала, считать ли себя женой Михаила: сердцем поостыла к нему, да и не было и особенной любви, не было и регистрации в загсе. Временами, и то лишь мгновенной жалостью, жалела Вера ушедшего из жизни человека. А может, пострашнее беда задавит ее: калека без рук и ног предпочел навсегда кануть в больничный, лекарствами пропахший омут, чем быть обузой людям.
Все-таки есть в несуразном что-то от крупновской непримиримости к неполноценности. Растравляя чувство своей вины перед мужем, находя в этой неутолимой саднящей боли смутное оправдание свое, Вера думала временами, что, появись Миша калекой, она бы не отринулась. Тащила бы, как буксир баржу. А временами, побаиваясь своей жертвенности, потихоньку стелила себе гать из трясины в тверди: а не вызвана ли эта жертвенная экзальтация всеобщим патриотическим возбуждением людей военного времени? Даже читала роман о счастье красивой женщины с изуродованным до неузнаваемости. В романах, как в сказках, принято разорванных на куски поливать мертвой и живой водой, дабы непоправимые трагедии венчать счастливым концом. Но в жизни мыслимо ли моральными микстурами врачевать смертельные душевные увечья? В горячке, в порыве совестливое существо вознесется на такие высоты с разреженным воздухом, где нормальная жизнь замирает на полувздохе. А теперь онемели пушки и нервное перенапряжение вытесняется душевным равновесием, что теперь? Может, и не погаснет в душе ее пламень, да ведь он, изуродованный-то, не поверит в ее искренность. Малейшая натуга с ее стороны – и конец хрупкому счастью.