Истоки
Шрифт:
В палате лордов граф Грей запросил министра иностранных дел: не может ли благородный лорд разъяснить, соответствует ли истине одно сообщение, появившееся в одной газете и очень взволновавшее эту палату и эту страну? Маркиз Солсбери, человек очень порядочный и в частной жизни чрезвычайно правдивый, невозмутимо ответил, что сообщение, появившееся в одной газете, совершенно недостоверно и не заслуживает доверия палаты («wholly unauthentic and not deserving the confidence of your Lordships’ House»). После окончания Конгресса оказалось, что газета сообщила чистейшую правду. К тому времени бескровное приобретение Кипра весьма укрепило положение правительства. Все же другой член оппозиции граф Розбери задал вопрос: не обманул ли благородный лорд эту палату и эту страну, назвав совершенно недостоверным и не заслуживающим доверия палаты одно сообщение, появившееся в одной газете? Маркиз Солсбери так же невозмутимо произнес в ответ нечто
Так как маркиз Солсбери государству не изменил, то интерес к Конгрессу и волнение в мире были чрезвычайно велики. Газеты шумели. Биржи трепетали. В действительности же шедшие на Конгрессе грозные дипломатические бои в большинстве случаев мало отличались от тех сеансов цирковой борьбы, когда борцы заранее соглашаются об исходе. Как известно посетителям цирков, таким сеансам, именно для прикрытия обмана, всегда придается особенно драматическая форма: борьба длится очень долго и изобилует волнующими происшествиями. Посетителям цирка известно и то, что на этих представлениях, несмотря на предварительный сговор, борцы часто заражаются волнением галерки, по-настоящему «приходят в ярость, осыпают друг друга недозволенными ударами, экспромтом придумывают непредусмотренные „мосты“ и „нельсоны“. Так и на Берлинском конгрессе, несмотря на его общий джентльменский тон, граф Биконсфильд, при спорах по второстепенным вопросам, запальчиво говорил о „кэйзус беллай“ [96] и в доказательство того, что все кончено, заказывал экстренный поезд для отъезда в Англию; а князь Горчаков повышал свой старческий голос и в непритворном гневе бросал на стол разрезной нож из слоновой кости.
96
«Повод для объявления войны» (англизиров. лат.)
II
В освещенном лампами, выстланном мягким ковром коридоре ему попалась та самая горничная. Николай Сергеевич остановился и закурил папиросу. На лестнице был дневной свет. Везде были ковры, канделябры, цветы, гобелены. Только что выстроенный «Кайзергоф» считался чуть ли не самой роскошной гостиницей в Европе, — говорили, что он лучше парижского «Гранд-Отеля»; он и выстроен был отчасти назло Парижу. Теперь, перед началом Конгресса, гостиница была совершенно переполнена. В бельэтаже большое отделение занимал граф Биконсфильд. В «Кайзергофе» жили также корреспонденты богатых газет. Мамонтову удалось достать маленькую комнату по протекции госпожи фон-Дюммлер, которая жила здесь давно и имела в третьем этаже прекрасный номер из двух комнат.
На площадке бельэтажа, между лестницей и коридором, сидел полицейский. Едва ли кто-либо собирался произвести покушение на Дизраэли. Пришло только одно письмо с ругательствами, да и то написанное без горячности каким-то унылым антисемитом-англофобом. Биконсфильд, а заодно и министр иностранных дел маркиз Солсбери, кратко назывались «Saujuden» [97] , призывалось также Божье проклятие на Англию. Адресовано было письмо лорду B. E. Cohnsfield’y, и, видимо, остроумной шуткой автор письма отвел душу; может быть, ради этой шутки и было написано все письмо. Полиция знала, что без писем с ругательствами и угрозами никакой политический съезд не может обойтись. Но незадолго до того на Унтер-ден-Линден Карл Нобилинг выстрелом дробью ранил престарелого императора Вильгельма. Начальник полиции приставил охрану ко всем участникам Конгресса. Перед их гостиницами и посольствами стояли часовые.
97
«Грязные евреи» (нем.)
В кофейне в четыре часа дня берлинские дамы пили «Меланж» и ели пирожные с битыми сливками. Все столики были заняты. Мамонтов издали увидел Софью Яковлевну. Она сидела в углу с молодой немкой, которой Николай Сергеевич не был представлен, — знал только, что это добрая знакомая Дюммлеров и что Софья Яковлевна называет ее Эллой. Он поклонился, радостно улыбаясь. Софья Яковлевна наклонила голову без всякой улыбки. «Сердится?» — спросил себя Мамонтов. Он сделал вид, будто кого-то искал. «За что бы она могла сердиться?»
Николай Сергеевич прошел во вторую кофейню «Кайзергофа», называвшуюся «Wiener Cafe». Здесь теперь за большим столом собиралась международная
Большинство в этой группе журналистов составляли весело-циничные люди, давно ничему не удивлявшиеся, видевшие преимущественно непоказную и непривлекательную сторону того, что волновало мир. Им было совершенно все равно, кто одержит верх на Конгрессе; они всех государственных деятелей считали обманщиками и мошенниками, отличающимися друг от друга только по ловкости, силе и значению. Эти люди были как у себя дома во всех странах Европы. У каждого из них в прошлом значился какой-либо особенный важный подвиг, вроде интервью с Османом-пашой в осажденной Плевне, полета на воздушном шаре к повстанцам, телеграфного сообщения о бегстве королевы Изабеллы во Францию за два дня до бегства. Это были их чины и ордена.
Замкнутая группа мировых репортеров почти не общалась с другими журналистами. Средний репортер мог считать для себя честью, если ему удавалось посидеть за столом аристократии. Выйти в большие люди мог любой корреспондент, но выходили только немногие: так, каждый наполеоновский солдат носил в своем ранце маршальский жезл, однако не каждый его получал. Все зависело от счастья, от способностей, от энергии, от нахальства, от физической выносливости. Международные репортеры проводили жизнь в вагонах, в гостиницах, в трактирах, в колясках, в повозках, видели чуму и холеру, страдали дизентерией на фронтах, иногда жили неделями в землянках под дождем, без горячей пищи, среди крыс и насекомых, для того, например, чтобы первым (то есть раньше других журналистов) проникнуть за русскими войсками в Плевну. В «Кайзергофах» проходила только лучшая часть их жизни, да и там они поневоле жили скромно, так как в большинстве уже были больными людьми. Катаррами страдали почти все. В этой роскошной кофейне они, за исключением нескольких отчаянных американцев и англичан, пили только минеральную воду. Семей своих (если у них были семьи) они, случалось, не видели месяцами.
Мамонтов уже раза два сидел за аристократическим столом кофейни: Россия была теперь всем особенно интересна; русского языка почти никто не знал, Николай Сергеевич не отказывался излагать содержание статей в петербургских и московских газетах (в телеграммы попадало не все важное). Международные репортеры были ему и очень интересны, особенно вначале, и немного противны своей уверенностью в том, что все в мире покупается и продается, — надо только назначить соответственную цену (именно с тех пор, как его самого все чаще посещали удобные мысли, разные формы цинизма в других людях стали ему чрезвычайно неприятными). «Жаль, конечно, что нельзя спросить, относится ли к ним самим этот закон природы. Противнее всего, кажется, их убеждение, что никакого другого миропонимания нет и быть не может, разве только среди глупо-рожденных…»
Николай Сергеевич не подошел к большому столу, хотя его едва ли встретили бы недоумевающие, презрительные взгляды. Другой стол был занят второстепенными журналистами, которые не жили в «Кайзергофе». Они нравились Мамонтову гораздо больше. В большинстве это были честные, бедные незлые и трудолюбивые люди, всячески ругавшие свое ремесло и влюбленные в него тайной любовью: ничем иным они и не могли бы заниматься. Некоторые из них еще были молоды и имели шансы на переход в высшую группу. Другие уже состарились и карьеры не сделали, либо по невезению, либо по недостатку необходимых свойств. Писали же они не хуже (а многие лучше) знаменитых репортеров. К Мамонтову они относились очень хорошо, ценили его любезность, ценили то, что он живет в «Кайзергофе» и не чванится. Им не приходило в голову, что он живет здесь на свои деньги. Если б это стало им известно, они все же остерегались бы его как сумасшедшего.