История картины
Шрифт:
А потом опять всплыть, в который раз предаться течениям, скорым и горьким, несущим в гору, в город.
Я снова пустилась бежать, уподобившись потоку, яростно пробивающему себе путь. С берегов, проносившихся мимо, неслись вопли, там оставались истерические припадки, битая посуда, буйные выходки, хлопанье дверьми, лестницы, с которых я сбегала стремглав. Я бросила Л. потому, что он был свирепым, а Н. — потому, что она была слишком нежной. Я ушла от Т. потому, что он был похож на меня, от С. — из боязни, что стану бояться его, а от Б. — из боязни, что он будет бояться меня. Я уходила, потому что мне нужно было бродить по ночам и спать днем. Уходила, чтобы не сказать каких-то слов, которые бы все зачеркнули, чтобы вообще избавиться от надобности что-либо говорить
Бури настигали меня все чаще. Со скоростью урагана проносились мимо лица, тела, пейзажи. Я пыталась вырваться, но при каждом усилии круговерть только еще более ускорялась. Краски затевали оголтелую сарабанду, прыгали друг на друга, кусали себя за хвост, как взбесившиеся змеи, оставляя в своем кильватере головоломное кружение черных извивающихся шнурков, черных покрывал, черных стен, огромное черное колесо, что вращалось все быстрее, постепенно раскаляясь, плавясь в жидком сверкании.
Я написала художнику, умоляя его о встрече. Он не ответил. Я стучалась в дверь его новой мастерской — ни души. Пошла в старую — там дверь открылась. Он холодно поздоровался, предложил войти. Я рассказала ему все, что со мной случилось. Его лицо сделалось мрачнее тучи, он процедил гневно: «Зачем вы пришли? Мне нечего вам дать!» Распахнул дверь большого зала, показал разбросанные по полу изодранные полотна и другие, прислоненные к стенам. Там же стояла походная кровать. «Я не более чем вот это, и это, и это. Вам не кажется, что с меня довольно моих собственных бзиков? Мне пришлось переехать сюда, пришлось брать заказы, я перестал понимать, куда меня занесло с моей живописью». Потом рубанул грубо: «Не люблю психов!» И выжидательно застыл в молчании перед своими полотнами. Наконец сказал: «А теперь мне надо работать».
Я одна спустилась на шатком лифте пакгауза. Голову ломило, как после попойки. Но я заметила, что в глазах прояснилось. Розовой целлулоидной куклы, что висела на уличной решетке, там больше не было. Крашеные скамейки расставили заново. На месте свалки строительного мусора теперь был паркинг. Я с редким вниманием отмечала все это. Голова больше не кружилась, я подумала, что не так уж мне и плохо.
В тот же вечер я отправила письмо друзьям, жившим на севере страны, у самой границы, среди величественной природы на дальней оконечности континента. Я заверяла их, что, если они смогут меня прокормить, я буду им помогать, готова на любую работу. Несколько дней спустя мне прислали билет на проезд большими междугородними автобусами.
Этот человек был сторожем охотничьих угодий. Жил вдвоем с женой в обширном поместье, оставленном на его попечении. Владельцы не приезжали никогда, так что чета полновластно распоряжалась лесами, озером, лугами. Каждое утро мы брались за работу, а по вечерам беседовали у камина. Я с удивлением осознала, что прежде мы встречались всего один раз. Их это тоже удивляло. Они тогда еще жили в городе, он работал инженером по механическим конструкциям, она служила в той же фирме. Мы не говорили ни о тех временах, ни о моих приключениях. Поместье требовало забот, и возможности беседовать на темы, связанные с ними, было вполне достаточно. К тому же мы получали килограммы воскресных газет, их нам хватало на всю неделю. По вечерам сторож мастерил маленькие заводные машинки, у меня появилась привычка немного поигрывать с ними. Они были выкрашены в ярко-красный цвет и собирались из деталей, которые вставлялись друг в друга с диковинной точностью, мне страшно нравилось пускать их в ход. Так и шли дни — серые, но это меня устраивало. Мой друг и его жена были ирландцами. У обоих молочно-белая кожа, местами усеянная золотистыми пятнышками. Когда вечерами мы тихонько
Однажды утром, очень рано, я услышала, что они меня зовут. Они стояли на невысоком холме позади дома. Я бегом поспешила к ним. Над озером, на окрестных лугах, на лесной опушке — всюду светлело, серый туман, долгие дни одевавший здесь все, медленно поднимался к небу. Он отползал, как большое облако, как огромный мирный зверь, который, когда настанет его час, уходит, не предупредив, бредет прочь, мерно покачивая боками. Белые султаны еще цеплялись за кроны деревьев, потом и они растаяли. И я впервые огляделась вокруг. Местность была сверхъестественно зеленой. Я сказала себе: «Зеленый, вот оно что, настоящий зеленый!»
Далеко, далеко за моей спиной остались черные дни, влажные ночи, они уходили и таяли, как этот туман. Под ним открывалась твердая почва, до бесконечности зеленые пространства. Сердце забилось сильнее. Повернувшись к друзьям, я сказала, пряча свою радость: «Какой красивый цвет!» Они покивали в знак согласия и ответили, что теперь надо бы подправить изгороди. Им уже пора было спускаться.
Но я обрела цвет своего пути. Сейчас я могла бы взять себя за руку и пуститься в пляс. Зеленый расстилался окрест, как сад, полный плодов, каждый из которых просился в рот, как стадо ветерков, резвых, будто кобылицы, и за каждым хочется побежать вдогонку, как мириады свежих ручейков, чьи воды манят освежиться, не пропустив ни единого! Это было то, да, то самое, чего я жаждала. Я устремилась прочь от дома, но что-то меня вдруг удержало. Глухая тоска билась в моих жилах. Нет, эти вещи должны совершаться совсем не в природе. Природа может только внушить желание, подсказать образ. Но где же тогда, где оно, средоточие зеленого? Я повернулась и побрела обратно. Медленно обошла дом, отыскала сторожа и сказала ему, что я сегодня возьму свободный день. Мне нужно подумать. После этого я спустилась к озеру и стала бродить по тропинкам.
Вокруг меня сверкал на солнце зеленый цвет, все виды зелени, а я спрашивала себя: «Который из них?» Их было столько, что за всеми не уследишь. Где тот зеленый, который я смогу любить? Я шла по лугу. Между выкрашенных заново оград нежно зеленела трава.
Здесь не было ни души, но мне виделись резвящиеся обалдевшие жеребята, слышались чьи-то смешки, свежие, словно маргаритки, и голоса, беспечные, как у тех, кто затевает пикник, раскинув на полянке белую скатерть, — все звуки, прилетевшие из детских грез, пробегали по траве, будто легкий ветерок, что побуждает вас нежно, о, так нежно: вернуться, вернуться…
Я взобралась на деревянный забор, поставив ногу на перекладину. Вдали, за озером, по ту сторону границы, начинался огромный лес, при взгляде отсюда он казался почти черным — лес тянулся далеко на север, и, если смотреть на него слишком долго, там мерещился одинокий дом среди елей, в доме тяжелый стол, заваленный книгами, а над ними лицо, такое спокойное и такое, ах, такое отрешенное. Но мой взгляд, вмиг став суровым, продолжая свой путь, преодолел океан, достиг другого континента, прошелся по красивым расчерченным паркам, по чистым газонам, по безукоризненно выверенным аллеям. Там тоже все зеленело. Пожав плечами, я спрыгнула на землю.
Все суета — и прыжки по мягкой траве, и величавое созерцание лесов на суровых горных кручах, и лиризм прелестных парков. Однако нет ничего соблазнительнее этой суеты, когда оттенки зеленого смешиваются и контрастируют по прихоти распускающихся почек, клонясь долу с ветвями ив и взметаясь ввысь с березовыми кронами, когда они тихо плачут с росистой, окропленной слезами травой или отступают в таинственную тень густых чащоб, а потом снова устремляются к небу, так высоко, трепеща листвой на разметанных бурей ветвях. Но он, этот суетный соблазн, всего опаснее там, где красота, глядясь, как в зеркало, сама в себя, вскоре оборачивается статуей, застывшей в огороженной решетками аллее.