История Кометы. Как собака спасла мне жизнь
Шрифт:
– Беги! Ты не нянька, чтобы присматривать за мной. – И каждый раз у моей дамы опускались внутренние кончики бровей, она немного щурилась, и на морде появлялось выражение как у возмущенной дочери, сомневающейся в здравом уме отца. Комета не закатывала глаза – медленно опускалась и с достоинством вытягивалась на песке.
Я решил, что, может, физиология собаки такова, что ей требуется отдых. Имея тонкую жировую прослойку, английские борзые быстро устают, если долго находятся на сильном холоде или изнуряющей жаре. Летом на озере душный воздух кипел от зноя. К середине сезона кожа у людей дубела от загара, а шкуры ретриверов выгорали до грязновато-белого цвета. Вероятно, Комета с трудом переносила жару: не помогали даже купания в
Мое здоровье ухудшалось – случались дни, когда я даже не мог посидеть у воды. Но если оставался дома, то не лежал в постели, устраивался в кресле у выхода на озеро. Если я посылал Комету поиграть с собаками, она оставалась у стеклянной двери – мускулы напряжены, уши настороже, взгляд немигающий – и настойчиво требовала пустить ее внутрь.
– Собака превращается в сиделку? – спросила Кили, в очередной раз открывая Комете дверь в дом.
– Заметила? – Я невольно смутился. – Почему ты думаешь, что это связано со мной?
– А как же иначе? – отозвалась дочь. – Где бы она ни находилась, ей постоянно нужно знать, где ты и чем занимаешься.
– Вряд ли, – возразил я.
– Ты ее, похоже, совсем заласкал, – пошутила Кили. – Никто другой не горит желанием проводить с тобой столько времени.
– Очень остроумно. Я ее вовсе не ласкаю. У нас на это есть Фредди. – Каждый день я пытался донести до родных, что заметил в борзой. – Сначала я полагал, будто это ее реакция на жару и возню с ретриверами. Комета устает и смущается.
– Скажешь тоже – смущается, – усмехнулась дочь. – Даже отдыхая в семейной спальне, Комета чувствует себя как дома. Хитрюга – вот кто она.
Комета сумела своим обожанием втереться во все, чем я занимался днем. Ее присутствие редко было навязчивым – скорее чем-то вроде шума волн. Его не замечаешь, но действует он успокаивающе. Если не считать тех минут, когда собака будила меня по утрам.
Я упрямо не слушался совета Фредди переместиться на первый этаж, считая, что подъем и спуск по лестнице – хорошее упражнение и для меня, и для Кометы. Кроме того, оставаясь в семейной спальне, я всем показывал, что продолжаю справляться с обязанностями мужа. Комета спала на подстилке в досягаемости моей руки, но с рассветом, легко вспрыгивая на кровать, будила пристальным взглядом, словно тыкала палочкой. В открытое окно долетали мелодичные всплески бултыхающихся в озере собак – звуки несомненно приятные, но я предпочел бы услышать их позже. Я открывал глаза и видел отражение своего лица в обрамленных коричневыми веками искрящихся черных сферах и улыбчивую острозубую морду. Картину довершал неспешно машущий длиннющий хвост. В ответ на мое недовольство собака гулко подвывала: «Пора вставать! Пора вставать! Утро, пора вставать!»
Я же спросонья бубнил одно и то же:
– Комета, еще рано. Давай минутку поспим?
В ответ собака сразу ложилась на одеяло и переворачивалась на спину, выставив переднюю лапу к потолку и вытянув задние. Открытое от груди до хвоста брюшко словно приглашало легонько почесать. Повернутая набок голова терлась о простыни. Почесывание продолжалось несколько минут, и за это время исчезало мое нежелание вступать в новый день.
– Хорошо, встаю.
Раннее утро на озере завораживало. Еще не развеялись запахи ночи, и на границе света и тьмы то и дело мелькали ночные зверьки. Чуткие уши Комета поворачивались на шорохи в прибрежной траве, зоркие глаза следили за каждым призрачным движением. Нос исследовал запахи, оставленные на растущих на песке диких цветах. И все это проделывалось с неудержимым энтузиазмом, будто впервые, и накануне она не обоняла эти же запахи и не видела те же картины. Наверное, все-таки что-то менялось. Я не сомневался,
Но сколько бы ни возникало вокруг возбуждающих моментов, собака не рвалась с поводка, не мчалась вперед сломя голову, а подолгу задерживалась, исследуя очередной запах. Не догоняла разбегающихся кроликов и позволяла уткам беспрепятственно уплывать. Как бы ни манили и ни возбуждали ее запахи, она не охотилась, как велел ее инстинкт борзой.
Споткнувшись, я уперся в землю рукой и, выпустив поводок, решил, что Комета, как повелевают ей гены предков, немедленно убежит. Но собака стояла рядом и наблюдала, как я пытаюсь подняться. В очередной раз оступившись, я спросил:
– Девочка, да ты, наверное, боишься? И поэтому не убегаешь?
Комета нехотя подняла нос от чьей-то норки у корня гниющего тополя. «Боюсь, как бы не так!»
Выпадали дни, когда я вообще не мог подняться с постели. Иногда по четырнадцать часов лежал с судном и маялся, пока кто-нибудь не возвращался домой и не помогал мне встать. Несмотря на мои повторяющиеся проклятия и жалобы на судьбу, несмотря на нескончаемое владевшее мною уныние, которое перемежалось лишь болезненными вскриками от мучительных спазмов, Комета никуда не уходила, тихо устраивалась рядом и опускала голову мне на грудь, внешне довольная, словно деревенская собака на залитом солнцем крыльце. Ее поведение не походило на поведение ее сородичей. Более того, в нашем бессловесном диалоге я словно бы услышал ее рассудительный голос: «Все в порядке. Я понимаю».
Я ворчал на себя: «Не сходи с ума. Собаку всю жизнь держали в клетке. У нее не было возможности осознать окружающий мир, не говоря уж о моей идиотской ситуации. Она всего лишь собака. Не пытайся ее очеловечивать – это жестоко. Пусть останется борзой, какой и родилась». Но теми долгими летними днями я не мог отделаться от мысли, что по любым меркам Комета далеко не обычная собака.
Эти путаные мысли были символичны для того, что творилось у меня в голове. Я не работал и понятия не имел, получу ли когда-нибудь работу. Не знал, сколько времени сумею содержать два дома. Как долго придется на часть года расставаться с Фредди? Сможем ли мы так жить? Не потеряю ли я контакт с дочерьми? Проводя с ними лето, я узнал об их планах. Кили перешла на третий курс университета Небраски, Линдси готовилась поступать в колледж, а Джеки будет учиться во втором классе средней школы. Я задавал им вопросы о будущем, но, слушая ответы, часто отвлекался, одурманенный лекарствами и терзаемый постоянной тревогой. Что же будет, когда я вернусь в Аризону? Я опять потеряю с ними связь?
Снедаемый этими страхами, я с каждой неделей становился все более раздражительным и погруженным в себя. С тревогой заметил, что мои разговоры с детьми иссякают через несколько фраз, однако не задумывался, в чем причина. Меня преследовал образ описанного Линдси героя, но я не анализировал детское стихотворение. Дочь написала, за что уважает того мужчину: он вызывает у нее улыбку, ободряет ее, скрашивает ее дни. Линдси не упомянула, что он силен, как Тарзан, и способен выиграть триатлон. Но я не обратил на это внимания. Меня всецело поглотили переживания из-за того, что я не могу жить по собственным правилам – раз я не самый могучий, не самый добрый, не самый умный и не самый напористый мужчина в Небраске, значит, я плохой муж и отец.
Но дело заключалось не только в моем здоровье, или, вернее, в его отсутствии. Мои проблемы с позвоночником уже были занозой в теле семьи. В прошлом, подхлестываемый упрямством и нежеланием посмотреть в лицо правде, я убедил Фредди и девочек, что свет впереди не прожектор катящего на нас поезда. Моя уверенность и постоянный профессиональный успех сделали свое дело – во мне не сомневались. А теперь никто не знал, что сказать или как поступить. Ситуация напомнила мне древнее японское стихотворение, которое я повесил на стене своего кабинета: