История одного Ангела
Шрифт:
– Давай, молодец, тяни ее сюда!
Наконец рыба была на земле, это была щука, прыгая по берегу, она пыталась заскочить обратно в воду, но отец схватил ее за скользкое тело и запихнул в ведро, где она еще долго плескалась в воде, ударяя своим хвостом по стенкам емкости. По крайней мере, к рыбам я относился более равнодушно, чем к животному царству. Река заискрилась под лучами выплывшего из-за туч солнца, переливаясь всеми тонами радуги, вода превратилась в серебряную нить, искрящуюся бриллиантами, изумрудами, сапфирами, рубинами.
Дул южный ветер, остужая разгоряченные щеки и шею. Была прекрасная погода, страх, что я испытал утром, постепенно ушел в прошлое, будто его и не было вовсе. Отец сидел рядом, с удочкой, и тихо что-то мычал, какую-то песню. Он даже, по-моему, и улыбался, хотя я не утверждаю этого. Странно, но мне вовсе не хотелось говорить с ним, а у него, видно, тоже не было особого желания беседовать со мной. Но это молчание не тяготило нас, наоборот, это было как раз то, что нам нужно. К полудню мы наловили целое ведро рыбы и, собрав вещи, отправились домой. Идя по лесной дороге, мы не разговаривали, это молчание не угнетало меня,
Глава 2
Прошло три года, я подрос, стал более мужественно выглядеть, или, может, это ежедневные тренировки отца дали свой эффект, но все равно на него я ни капельки не походил. Я не был богатырем или хотя бы чем-то близким к этому. Обыкновенный сельский парень, крепкий, не широкоплечий, но с мускулами, не маленького, но и не высокого – среднего роста. Была весна, снега сходили с полей, таяли по берегам рек, но ровным слоем лежали в лесах. Но вскоре и там зажурчат ручейки, начнется грязноводье, как я это называл, когда ноги по щиколотку будут сначала проваливаться в рыхлую почву, а когда та, напитавшись талой водой, совсем размякнет, грязь будет доходить до голени. Главное, чтобы вода не застаивалась в лесах, иначе могут образоваться топи, преходящие в болотистую местность, что случается крайне редко, все зависит от самой почвы, деревьев, что растут поблизости, кустарников и, конечно, от той части света, где это может быть. Научился ли я убивать животных ради еды и выживания, спросили бы вы меня? Да, научился, но вы не можете, да и не могли бы представить, каково мне было убивать их каждый раз. Я понимал умом, хотя и не был дураком совсем, что то, что отец сказал мне в мои десять лет, все это и по сей день так же. Хотя сестры выросли уже совсем. Старшей уже на тот момент исполнилось 17, а замуж она так еще и не вышла, но это отдельная история. Пауле было 15, а Анисье – 14.
Не хочется рассказывать вам о первой моей удачной, по мнению отца, охоте на зверя. Скажу одно, это был тот самый олень или, может, мне показалось, что это тот же, что и был тогда, но животное было так же прекрасно, как и в прошлый раз, мое сердце дрогнуло, но я выстрелил и не промазал. Оно упало замертво, я целился в глаз и попал в него. Его постигла мгновенная смерть, когда пуля прошла чрез глазное яблоко в мозг, разрывая мягкие ткани, пробивая черепную коробку, и вылетела с другой стороны головы. Подойдя к мертвому оленю, мы увидели с отцом разное: он – удачно подстреленное животное, а я – отобранную жизнь. В тот момент мне хотелось упасть подле оленя и кричать, плакать, биться головой о землю, но я держался, на мои глаза накатывались слезы, но я мужественно сдерживал их, меня тошнило и воротило. Я смотрел на свои руки и понимал, что этими руками я убил вот это, что теперь лежит на земле. Дальше не имеет смысла говорить, что отец мой все повторил, как и в прошлую охоту. И вновь я посмотрел на себя, не на свою внешность, а на себя внутреннего, и я не увидел ни достойного сына, ни достойного брата. Я не был готов спасать не то что бы мир, я не был готов защитить, как кажется, самое дорогое, что может быть в моей жизни – свою семью.
«Почему я такой?» – спрашивал я себя и не находил ответа. Ведь меня любили, любила мать, любили сестры, ведь у меня не было тяжелым детство, война не все отобрала у нас, а я вырос таким изгоем, одиночкой и, может быть, трусом. Я все же считал это свое трепетное чувство к живой природе трусостью и малодушием. Разве только мы убиваем животных, ведь и они убивают нас? Когда был голодный год, как раз, как только я родился, началась эта война, куда ушел отец, настала жуткая пора, когда волки, голодные и злые, нападали на деревни, даже в нашей губернии одного юношу загрызли насмерть. Те самые волки, а может, это были и не волки, а другие хищники. И вряд ли они задумывались над тем, что мы люди, живые, и нас не надо есть. Так говорил я себе, рациональная часть ума понимала это, только люди не едят волчатину, а если и убивают волков, то ради меха, да и то с облезлого, голодного волка хорошей шкуры не возьмешь. Но не это было самое страшное для меня, мне стало невыносимо есть мясо. Я вспоминал, и тут же все лезло обратно из меня. Мать и сестры не понимали, в чем дело, все думали, что я подцепил какую-то заразу и теперь она убивает меня, только отец был спокоен и рассудителен, как всегда. После моего очередного выворачивания наизнанку он пришел ко мне. Я лежал в своей маленькой комнате на простыне, потный и уставший, все же голод сказывался на моем теле, но не на душе. Она все так же мучилась угрызениями совести, неясными мне, но понятными ей муками, что и терзали меня.
– Серафим, – присев подле меня на корточки, сказал отец, я открыл глаза и посмотрел на него своими зелеными, уставшими глазами, – что тебя мучает?
– Ничего, – вяло отозвался я.
Его глаза внимательно изучали мое лицо, отчего мне, как всегда, стало не по себе.
– Если ничего, – выговаривая каждое слово, ответил отец, – то и не мучай мать и сестер, они все с ног сбились, а мать все глаза выплакала уже, мало тебе того, что она и так малыша потеряла.
Отец говорил о том моем братике, что умер к году. Это был первый и последний раз, когда у нас умирали младенцы. У матери больше не было детей с того дня, как мы похоронили того ребенка. Это, может, и к лучшему… Я молчал. Да и что я мог ему сказать? Что я не могу убивать зверей, что меня от этого воротит, что я слабак? Или что? Что даже понимая его заветы и слова, я все равно продолжаю жалеть их и не могу спокойно, хладнокровно убивать ради еды? Я молчал, отец тоже. Потом он сказал то, что запомнилось мне на всю жизнь, да и как видно, после жизни тоже:
– Серафим, человек сам выбирает, кем ему быть, но как бы он ни выбрал, кем ему быть, жизнь заставит его измениться, а если человек не сможет изменить себя, то он погибнет. Главное не то, что ты упорствуешь в том, что ты такой, как есть, а не такой, как кто-то, еще главное, как ты устроишься в жизни и сможешь ли ты жить, а не выживать, не потеряв того, кем ты выбрал себя, там внутри. Пойми, окружающим и жизни неважно, кто ты там, внутри, ей важно, кто ты тут, снаружи. И ты живешь тут, а не там. И если тут ты должен убивать животных ради выживания, то, значит, прими это, значит, измени себя, ты сколько угодно можешь ими любоваться и прочее, но только там внутри, в своем мире, но не здесь. Ты понимаешь, про что я, сын?
И я понял, про что он. Я понял, что отец не такой жестокий и холодный, как мне казалось все эти годы, что там, внутри, он такой же, как и я, или, может, не совсем такой, но он – живой.
– Я понял тебя, – тихо сказал я. – Но сейчас я посплю немного, я устал.
– Хорошо, – согласился отец. – Но завтра чтобы был, как огурчик! И не раскисай, ты же мой сын.
Сказав это, он легонько потрепал меня за плечо, и от этого незначительного жеста мне стало легче на душе. Я, наконец, осознал, что у меня и вправду есть отец, но, видно, слишком поздно, потому что на следующее утро к нам в губернию пришел гонец и объявил о сборе военных в армию императорского величества. Все думали, что война за выход России к морским границам скоро закончится, но она все никак не прекращалась, а от отца не было вестей. Был 1820 год, мне исполнилось 16 лет, за годы войны много изменилось в нашей семье, да и в жизни. Мать постарела, ее часто начали одолевать боли в сердце, сестры из милых красивых девчушек превратились в девушек, не обделенных красотой, но так как питались мы в те годы чем попало, если вообще удавалось поесть, то их красота увяла, а не расцвела в красивых, буйных красках юности и молодости. Я сожалел о том, что они так и останутся старыми девами. Да и какие могут быть сватанья, браки в такое время. Хотя, говорят, война – проходящая, а жизнь одна, но как-то не в нашем случае, не в нашей губернии. Я, 16-летний юноша, стал главой семьи и старался добросовестно нести эту ношу на своих плечах, а сестры помогали мне в этом. Я хотел бы им другой жизни, жизни с мужьями и детьми, в их домах, но что толку от моих желаний? И вот в 1822 году, когда эта неумолимая война за средиземноморские пути все еще велась, к нам вновь пришел гонец и сообщил, что все юноши, достигшие возраста 16 лет – а мне к тому времени было уже 18 – и старше отправляются обучаться военному делу, в армию. Короче, как бы сказали сейчас, был произведен осенний призыв юношей в армию, – только в XXI веке от него все уклоняются всеми силами, а потому поступают кто в вузы, кто еще куда – то в мое время такого никто бы и не помыслил, да и куда ты мог деться? Куда я мог деться? И никого не остановил тот факт, что в губернии останутся женщины, дети и старики, что, например, я единственный мужчина в семье, никого это не волновало, никто об этом и не сказал, все были слишком уставшие, изголодавшиеся, чтобы что-то возражать и доказывать. И так стоя и слушая эти слова, я понимал, что моя жизнь изменится завтра, что она изменилась уже сейчас. Тереза смотрела уставшими, больными глазами на говорящего солдата, она понимала, так же, как и я, что теперь все хлопоты падут на ее женские плечи. В тот же день я отправился в лес и, да, я охотился на дичь, которая с каждым годом все дальше и дальше уходила от его границ, с тем же успехом, как люди все дальше ходили за ней в чащобу. Мой поход, почти до самого позднего вечера, был не так уж плох. Я смог подстрелить кабана и пару куропаток, также мне попалось озеро, где я наловил хорошей рыбы, и замечательные кусты малины и брусники, что натолкнуло меня на мысль, что раньше здесь было болото либо оно зарождалось в этой местности. Собрав все это, я шел домой. По возвращении я обработал мясо, как меня учил отец, закатав запасы. Я сделал, все что мог, чтобы на какое-то время моя семья хотя бы не голодала.
Вечером, поужинав в молчании, – никому не хотелось говорить, – я хотел было уйти к себе в комнатку, потому что завтра нужно рано вставать и идти в неизвестность, но вся моя женская компания, сговариваясь или нет, в один голос сказала: «Подожди». Я остановился, обернувшись на них и посмотрев своими зелеными глазами. Я ждал: вот подошла матушка, взяв меня за руки, она посмотрела на меня глазами, в которых читалась и боль и грусть и что-то еще, чего я не знал. Я знал, что это прощание, но я не хотел этого, я не люблю прощаться, от этого портится настроение, приходят всякие ненужные чувства, эмоции, накатываются слезы, подступает комок к горлу и прочее.
– Серафим, – тихо сказала она, – береги себя там, пожалуйста. – И маленькая слезинка скатилась по щеке, ее седеющие волосы резко выделялись в пшеничных прядях когда-то роскошной и длинной косы. Пальцы ее разжали мои, и, опустившись на лавку, она застыла в тихом молчании. Затем ко мне подошла Тереза, самая старшая из нас всех, шепнув мне:
– Выйдем.
Она пошла в сени, накинув полушубок, потом ждала меня во дворе, я вышел за ней следом. Она смотрела на наш пустой двор и молчала еще минуту, прежде чем заговорить, я понимал: она подбирает слова. И вот она заговорила. Всегда мало отличающаяся эмоцией и лаской, она и сейчас, собрав себя в кулак, говорила, как когда-то в моем детстве, когда я только что увидел отца и спросил у нее: «Кто это?», ровным, спокойным голосом: