История одного крестьянина. Том 2
Шрифт:
Не успел я расположиться в нашей читальне, как почувствовал необоримую слабость: я ведь столько выстрадал за время пути и стольких усилий мне этот путь стоил. Я обнял отца, и вдруг кровь хлынула у меня горлом, и впервые после боя у Пор-Сен-Пэр я потерял сознание. Все уже считали меня покойником. Очнулся я к вечеру на кровати Шовеля, и до того я был слаб, что едва мог дышать. Маргарита, склонившись надо мной, плакала горючими слезами. Я притянул ее к себе, поцеловал в лоб и спросил:
— Я правильно сделал, что так спешил, чтобы увидеть тебя еще раз?
Отец — тот до того расстроился, что не мог подле меня сидеть, хотя доктор Штейнбреннер — тогда еще совсем молодой человек, но уже достаточно знающий, — сказал,
В ту пору я особенно сильно почувствовал, как горячо любила меня Маргарита, и понял, какое счастье выпало на мою долю. Никогда ни за кем так не ухаживали, как за мной: Маргарита днем и ночью пеклась обо мне и даже все дела забросила.
Я медленно поправлялся. К концу третьей недели Штейнбреннер объявил, что я спасен, но не раз за это время он боялся, что я с минуты на минуту могу отойти в мир иной. Что тут скажешь? Больных обманывают ради их же блага, и я нахожу это правильным: три четверти из них потеряли бы всякое мужество, если б знали о своем состоянии. Словом, опасность для меня миновала, и только тут Штейнбреннер разрешил дать мне немного поесть. Каждое утро являлась Николь из «Трех голубей» с корзиночкой провизии и справлялась о моем здоровье, — ее присылал дядюшка Жан. В тот год, — а было это в 94-ом, — фунт сахару стоил тридцать два су и один денье, а мяса ни за какие деньги нельзя было достать. Да, добрый дядюшка Жан, вы относились ко мне, как к родному сыну; какая бы беда ни приключилась со мной, вы всегда протягивали мне руку, — вы были сама честность, сама доброта. Как редко все же встречаются такие люди и какой глубокий след оставляют они в памяти тех, кто их знал! Так вот: Николь исправно посещала нашу кухню, и таким образом я ни в чем не нуждался. Маргарита улыбалась, глядя, как я уплетаю за обе щеки. Наведывался ко мне и сам дядюшка Жан, и другие патриоты — Элоф Коллен, Летюмье, Рафаэль Майк — заходили пожать мне руку.
Когда выздоравливаешь от тяжелой болезни, вот тут-то и ощущаешь по-настоящему радость бытия и все видишь в розовом свете. Я, к примеру, умилялся по каждому поводу и то и дело плакал как ребенок. Простой дневной свет, проникавший сквозь оконные занавески, казался мне донельзя пленительным. А Маргарита и вовсе представлялась красавицей — черные локоны, бледное личико и такие белые зубки! О господи, как вспомню, так будто снова мне двадцать лет!
Через месяц силы вернулись ко мне. Я без труда мог бы добраться до наших Лачуг, но свидание с моей матушкой не слишком прельщало меня — я заранее знал, как она меня примет. Весь городок уже говорил о том, что я женюсь на Маргарите, и мать отчаянно ссорилась с отцом по этому поводу.
— Не желаю я иметь в доме еретичку! — кричала она.
— А я желаю! — отвечал ей возмущенный отец. — По закону требуется только мое согласие, а я согласен и даю свое благословение. Можешь кричать и скандалить, сколько душе угодно, — хозяин тут я!
Обо всем этом я узнал только много времени спустя — мой добряк отец все от нас скрыл.
Я же теперь расскажу вам о нашей свадьбе: я уверен, что это доставит вам куда больше удовольствия, чем осада Майнца или разгром под Короном, ибо куда приятнее видеть людей счастливыми, чем несчастными.
Итак, да будет вам известно, что к началу июня я встал на ноги, вполне оправившийся после болезни, обутый и одетый Маргаритой, ибо не скрою: у меня не было ни су за душой, и я даже горжусь этим. Она могла сказать: «Мишель весь мой — от ленточки в косе до кончика башмаков». Вот тут-то мы с Маргаритой и написали дядюшке Шовелю в Альпийскую армию, рассказали, как обстоят дела, и попросили его согласия на женитьбу. Он тотчас ответил, что согласен; жаль только, что самого его не будет в Пфальцбурге, но он поручает своему другу
Он назвал и других людей, которых считал нужным, чтобы мы пригласили: такой уж он был человек, что даже посреди самых важных дел ничего не упускал из виду и проявлял заботу о людях, находившихся вдали от него. Свадьба наша была назначена на 3 мессидора II года Республики, или, если вам так больше нравится, на 21 июня 1794 года. Голод в ту пору был невообразимый. Все знают, что и в обычные-то времена июнь — месяц тяжелый, ведь урожай собирают только в июле, а то и в августе. Ну, а можете себе представить, что творилось тогда, после 93-го года: все уже давно было съедено, а урожай еще не подоспел. Рынки пустовали; бедняки, как до революции, косили молодую крапиву и варили ее, приправив солью [124] .
124
Такая характеристика положения народных масс в период якобинской диктатуры не соответствует действительности. Под влиянием враждебной якобинцам умеренно-либеральной буржуазной историографии, авторы рисуют продовольственное положение во Франции в этот последний период существования якобинской диктатуры в более мрачных красках, чем то было в действительности. Оно резко ухудшилось после крушения якобинской диктатуры, когда был отменен закон о максимуме, направленный против спекулянтов.
Господи, ну, что еще могу я вам сказать? Хотя времена были тяжелые, немцы опустошили всю страну и жизнь стоила очень дорого, хотя то и дело вывешивали списки бывших членов Учредительного собрания, бывших председателей, судей и откупщиков — пособников Луи Капета, Лафайета и Дюмурье, которых ждала гильотина, — все же свадьба получилась веселая. Пировали мы до девяти часов вечера — уже трубили отбой, когда друзья наши стали расходиться, они хохотали, пели, желали друг другу спокойной ночи, будто и не было никакого террора. Мой отец, дядюшка Жан и тетушка Катрина отправились к себе в Лачуги-у-Дубняка; Этьен запер лавку и пошел наверх спать, и мы с Маргаритой остались вдвоем, самые счастливые люди на свете.
Так прошла наша свадьба, и, конечно, это был самый светлый день в моей жизни.
Дядюшка Жан сообщил мне, что работы в деревне хоть отбавляй и что я могу снова взяться за молот, как только захочу. А потом он намекнул, что намерен передать мне свою кузницу, так как сам хочет заняться земледелием на ферме в Пикхольце.
Так что теперь я мог не тревожиться о будущем: я знал, что в любой день заработаю свои три ливра. Дело, однако, обернулось иначе. На другое утро сидели мы за завтраком — Этьен, Маргарита и я — в нашей читальне, попивали вино и лакомились оставшимся от пиршества салом и орехами; с того места, где мы сидели, нам хорошо видна была внутренность лавочки и витрина, выходившая на улицу Капуцинов, где висели три наших альманаха, справа лежала стопка газет, а слева стоял большущий флакон с чернилами. Мы были счастливы оттого, что впервые собрались всей семьей. И вот тут, думая их обрадовать, я и рассказал им о том, что пообещал мне мой крестный. Маргарита, в утренней белой блузке, спокойно выслушала меня, а когда я кончил, вдруг произнесла своим звонким голосом:
— Все это прекрасно, Мишель. Пусть дядюшка Жан расстается со своей кузницей и отправляется к себе на ферму в Пикхольц, — нам-то что. Мы должны думать о своих делах.
— Милая моя Маргарита, — возразил я ей, — что же мне здесь делать — сидеть, сложа руки? Не достаточно ли того, что ты одела меня с ног до головы, или ты хочешь еще и кормить меня?
— Нет, нет, я вовсе этого не хочу, — сказала она. — Этьен, по-моему, там дверь звякнула: пойди взгляни, что им нужно, а мне надо поговорить с твоим братом.