История одного крестьянина. Том 2
Шрифт:
Она спросила, как послать нам товар — обычным путем или срочно, и вышла распорядиться. Маргарита сказала — обычным и, к моему великому удовольствию, велела мне заплатить вперед. Я тут же вывалил содержимое моего мешочка на прилавок. Хозяйка ни за что не хотела брать у нас деньги, но когда Маргарита сказала, что я не усну, если за все не будет заплачено, мигом пересчитала выложенные мной четыре кучки по сто ливров и выдала нам расписку: «Получено в счет поставки товаров». А затем эта славная женщина — мы потом стали с ней добрыми друзьями и она не раз, положив мне руку на плечо, со смехом говаривала: «Ах, мой милый господин Бастьен, какой же вы были вначале трусишка и каким вы стали храбрым с тех пор, — может, даже слишком храбрым!..» — так вот эта славная женщина проводила нас до дверей и весело с нами распростилась, пообещав до конца недели доставить все товары в Пфальцбург. Она окинула взглядом ящики, которые вносили
В тот же вечер, часов около десяти, мы вернулись в Пфальцбург. Я вдруг уверовал в себя и уже не сомневался, что дело у нас будет прибыльное. Следующие два дня Маргарита объясняла мне, как вести торговые книги: сначала делают черновую запись всего, что за день отпущено покупателям в долг; потом это переписывают в гроссбух, где на каждого покупателя заведена своя страница; кроме того, существует книга учета, куда заносятся все поступления, все заказы, сколько и в какие сроки надо платить по векселям, — оплаченные же счета и векселя складывают пачками и хранят отдельно. Вот вам и вся бухгалтерия, если торгуешь в розницу, и была она у нас всегда в полном порядке — никогда никаких придирок или штрафов.
Но раз уж я заговорил об этом, надо рассказать вам и про то, что я пережил, когда прибыл наш товар. Увидев этот скромный груз, я так и обмер и воскликнул про себя:
«Как, и за это мы заплатили четыреста пятьдесят ливров?! Господи, это же крохи какие-то… Нас обокрали!»
И, глядя на то, как на прилавок выгружали товар — немножко перца, немножко кофе, — я все повторял про себя:
«Плакали наши денежки! Ни за что нам их не вернуть… ни за что!»
Но это было еще не все: следом за товарами появился счет, который чуть не вдвое превышал нашу сумму, ибо нам прислали немало такого, чего мы и не заказывали, как, например, имбирь, мускатный орех, мыло, свечи, так что мы еще оставались должны Симони больше трехсот ливров.
Тут я пришел в страшную ярость и все отослал бы обратно, если бы Маргарита без устали не твердила мне, что мы все прекрасно распродадим и что Симони вовсе не хотят нас разорить, а наоборот: они сделали это, желая оказать нам услугу.
В ближайшие три дня нам пришлось купить еще двое весов и заказать три ряда ящиков для нашей бакалеи, так что мы в придачу оказались должны еще и столяру, и слесарю, и всем вокруг. Если я не облысел за эти первые недели, так только потому, что волосы у меня были больно густые. И если бы не моя беспредельная вера в Маргариту, если бы не моя любовь к ней и не заверения дядюшки Жана, что в случае чего он поможет нам вылезти из беды, — если бы не это, я бежал бы из дома без оглядки, ибо у меня из ума не выходил ростовщик, а с ним — позор и разорение. Ночью я не мог глаз сомкнуть! Позже я узнал, что мой бедный отец тоже провел не одну бессонную ночь. Мать заметила, что он тревожится, смекнула, в чем дело, и с утра до вечера все твердила:
— Ну как там они — не разорились еще? Скрипят потихоньку? Если не сегодня, так завтра разорятся!.. Этот паршивец еще опозорит нас на старости лет… Так я и знала… Иначе и быть не могло!..
И все в таком роде.
Бедный мой отец с ума сходил. Он ничего мне про это не говорил, но по его осунувшемуся лицу и встревоженным глазам я видел, как он волнуется.
Но вот месяца через два я убедился, что и горожане, и окрестные жители, и солдаты, привыкшие покупать у нас газеты, бумагу, чернила, перья, стали заодно брать у нас и табак, и соль, и мыло — все, что им требовалось; убедился я, что и хозяйки узнали дорогу в нашу лавочку и по грошу да по ливру денежки стали возвращаться к нам; а когда мы заплатили по счету Симони и Маргарита показала мне, что мы за день зарабатываем от восьми до десяти ливров, тут я вздохнул с облегчением и не только позволил ей послать в Страсбург заказ на те товары, которые у нас вышли, но и закупить новые, каких у нас до сих пор не было, а покупатели их спрашивали.
Продолжали мы и нашу прежнюю торговлю — газетами, чернилами, бумагой, республиканскими брошюрами, и, хотя лавочка отнимала у нас немало времени, по вечерам, после ужина, подсчитав выручку и сложив стопками монеты, мы принимались обсуждать, что творится в стране. Кто-нибудь — Этьен, Маргарита или я — брал «Декаду», или «Народного трибуна», или «Республиканский листок» и читал вслух о том, что делается на свете.
Глава третья
Помнится, в ту пору только и речи было, что о Северной кампании, о битвах при Куртрэ, Понт-а-Шине, Флерюсе; Журдан и Пишегрю находились на передовой линии, у наших границ. А в стране Робеспьер забирал все больше власти. Он издал декрет о поклонении Верховному существу и о том, что народ должен верить в бессмертие души. Говорили, что скоро
125
Увлечение античностью (традициями Древней Греции и Древнего Рима), вызванное стремлением якобинцев поднять воодушевление масс подражанием образцам древнего мира, выражалось, в частности, в том, что во многих семьях новорожденным давали имена античных героев и что многие политические деятели меняли свои французские имена на античные. Особенно популярными стали в это время имена Брута (древнеримского сенатора-республиканца, организатора убийства Юлия Цезаря), Цинцинната (древнеримского полководца) и братьев Гая и Тиберия Гракхов (римских трибунов, инициаторов демократической аграрной реформы, задуманной в интересах мелких земельных собственников за счет земельной знати). Имя Гракха присвоил себе, в частности, Франсуа-Ноэль Бабеф — идеолог и организатор «Заговора равных».
Ну, где же тут здравый смысл — стремиться походить на тех, про кого большая часть народа даже не слыхала, нас же превращать в древних, полудиких язычников. Но никто не возмущался этими глупостями, ибо доносы сыпались градом, человека хватали, судили и через двое суток гильотинировали. Стоило Робеспьеру выступить в Конвенте — депутаты принимали решение опубликовать его речь, она печаталась, рассылалась по всем клубам и муниципалитетам и выставлялась для всеобщего обозрения, как в наши дни — послание епископа. Ну, совсем так, будто сам господь бог произнес эту речь.
И вот вдруг, в июне или в июле, человек этот замолчал: он перестал появляться в Наблюдательном комитете и Комитете общественного спасения. До сих пор я искрение считаю, что он думал, будто без него и не обойтись, что его станут на коленях умолять вернуться, и тогда он продиктует свои условия стране. Я всегда так считал еще и потому, что его друг Сен-Жюст, вернувшись с фронта и видя, что никаких изменений не произошло, все и без них идет своим чередом, заявил, что стране нужен диктатор и этим диктатором может быть только праведник Робеспьер. Заявил он это в Комитете общественного спасения, но остальные члены Комитета поняли, куда клонят эти «праведники» и не согласились с его предложением! Тогда неподкупный человек пришел в ярость и решил избавиться от тех, кто посмел противиться его воле. Все, что я потом читал о Робеспьере, лишний раз доказывает, что я правильно в нем разобрался: это был доносчик, который своими доносами держал всех в страхе. Теперь он решил донести на самих членов Комитета и расправиться с ними так же, как с Дантоном.
Как раз в эту пору, в конце июля, вожаки нашего клуба, получив распоряжение от якобинцев, отправились во главе с Элофом Колленом в Париж, на праздник термидора. Люди у нас встревожились: они решили, что готовится какой-то крупный переворот. Все уехавшие были приверженцами Робеспьера — особенно Элоф. И жители нашей округи боялись теперь даже разговаривать друг с другом.
Так продолжалось дней восемь или десять. И вот в одно прекрасное утро почта принесла весть, что Робеспьер, Кутон, Сен-Жюст и все их друзья были схвачены и на другой же день гильотинированы. В городе началось нечто страшное: жены и дети наших патриотов решили, что их отцов, братьев и мужей постигла та же участь. Можете представить себе, каково было этим людям: они не смели ни плакать, ни впадать в отчаянье, ибо сам Сен-Жюст издал декрет о том, что люди, сочувствующие преступникам, объявляются на подозрении, а те, кто дает преступникам приют — пусть даже собственной своей матери, — заслуживают смертной казни. Теперь вообразите, как у всех щемило сердце!
И вот в такое-то время, когда все дрожали, 1 августа, вечером, — мы с Маргаритой как раз были вдвоем в нашей комнатке, выходившей на Рыночную площадь, и собирались ложиться спать, — кто-то дважды постучал в ставню. Я решил, что это кто-нибудь из горожан забыл купить, скажем, свечку или масла, и отворил ставню. Передо мной был Элоф Коллен!
— Это я, — сказал он. — Отопри.
Я выскочил из комнаты, чтобы отпереть входную дверь; на душе у меня было тревожно: впустить к себе приверженца Робеспьера, вернувшегося из Парижа, — это было в ту пору дело нешуточное, но ради старого друга Шовеля я рискнул бы головой.