История одного крестьянина. Том 2
Шрифт:
«Да, именно такой человек нам и нужен!»
К несчастью, у республики не было ни гроша: Камбон уже не ведал казной, ассигнаты выпускали миллиардами, и никто не хотел их брать. С тех пор как отменили закон о максимуме, все торговцы взвинтили цены: фунт свечей стоил теперь шесть франков, фунт табаку — двенадцать и все остальное в таком же роде.
А в нескольких лье от нас, на том берегу Рейна, те же товары продавались по обычным ценам. Роялисты же, сидевшие в Конвенте, вместо того чтобы отменить ассигнаты, сохраняли их, желая нас разорить. Никогда еще в торговле не было такой неразберихи, ибо ассигнаты могли ходить только, если б был закон о максимуме. Ну и контрабанда,
Это бы, конечно, немало всех позабавило, если бы не возникали мысли о том, что подобные грибы-поганки вырастают только на гнилом дереве и что республика кормит тысячи таких. Пять или шесть распутниц, которые при Робеспьере изображали из себя богинь Разума или Природы, теперь тоже решили вырядиться под осужденных на казнь: они надели прямые гладкие платья-рубашки, с длинными, уныло повисшими поясами, что не мешало им каждый вечер хохотать и веселиться в харчевне «Лебедь» со всякими франтами, сыновьями бывших соляных приставов, различных контролеров и смотрителей времен Людовика XVI. Эти добродетельные особы изобрели даже подобие больших карманов или мешков, которые болтались у них внизу, чуть не у самых щиколоток, — называлось сие нововведение ридикюлем, и обладательницы его держали там пачки ассигнатов и платочки с вышитыми на них — в знак печали — слезками. Господи, до чего же люди глупы! Вот так живешь-живешь на свете уже который десяток, и тошно даже вспоминать обо всех глупостях, какие видел за это время, — прямо не верится, что так могло быть.
Однако самым неприятным было то, что в страну толпами стали возвращаться кюре и монахи, которые служили еще при короле. Они озирались по сторонам, точно крысы, вылезающие с наступлением ночи из своих пор, и, осмелев, набрасывались даже на священников-патриотов, вроде отца Кристофа из Лютцельбурга.
Этот доблестный священник все последние пять лет никуда не выезжал из наших краев, жил своим трудом — делал резную мебель и держал школу, ничего не требуя от республики. Он покупал у нас все, что ему было нужно для своего скромного обихода, и очень жалел, что не повидался с Шовелем в его последний приезд.
Но когда я думаю об этом далеком смутном времени, больше всего умиляют меня картины нашей семейной жизни — первые шаги нашего маленького Жан-Пьера, хлопоты Маргариты. До чего же велика любовь матери!.. Как все ее тревожит! Стоит появиться ребенку — и она уже ни днем, ни ночью не знает покоя: при малейшем крике она просыпается, вскакивает, успокаивает маленькое существо, поет ему, смеется, носит его на руках, укачивает; стоит ему прихворнуть — она не отходит от его постельки. И так целыми неделями, месяцами, не зная усталости. Смотришь на нее и сам становишься лучше и еще больше начинаешь любить своих родителей!
После того, как у нас родился Жан-Пьер, я раза два или три видел свою мать: она стояла напротив, под навесом старого рынка, притаившись за столбами возле мастерской башмачника Тюрбена, и смотрела на наш дом, — седые волосы ее были запрятаны под чепчик, из-под обтрепанного, холщового платья торчали сабо. Мне показалось, что она очень постарела.
Мне пришла в голову мысль, что, быть может, ей полюбился наш малыш, ее тянет к нему, и вот теперь мы наконец с нею помиримся. Слезы навернулись у меня на глаза, но я ничего не сказал об этом Маргарите, боясь ошибиться.
Да и старик отец, укачивая, точно хорошая нянька, малыша и глядя на него счастливыми глазами, не раз тихонько говорил мне:
— Если бы твоя мать, Мишель, увидела его, она благословила бы тебя, благословила бы нас всех.
И вот, когда однажды в воскресенье, сидя у нас в спальне, он повторил это, я спросил:
— Вы в самом деле так думаете, отец? Вы в этом уверены?
— Уверен ли я? — воскликнул он, судорожно стиснув руки. — Ну, конечно, уверен. Это доставит ей величайшую радость… Только вот не смеет она прийти: ведь она так бранила твою жену, и теперь ей стыдно.
Тогда я взял ребенка на руки и сказал отцу:
— Раз так, пошли. Давайте проверим.
— Куда пошли? — недоумевая, спросил он.
— Да в Лачуги-у-Дубняка.
— А твоя жена?
— Маргарита будет только рада, уж вы не беспокойтесь.
Бедный мой отец, весь дрожа, последовал за мной. В лавке я сказал Маргарите:
— Матери приятно будет взглянуть на нашего малыша. Я пошел. К полудню мы вернемся.
Маргарита побелела: она, видно, слышала, что говорила про нее моя мать, но женщина она была добрая и, понимая, что я прав, возражать не стала.
— Иди, — сказала она. — Пусть твоя мать знает, что мы не такие жестокосердые, как она. К тому же я никогда не забуду, что она твоя мать.
Тут отец взял ее за обе руки и хотел что-то сказать, но, должно быть, слезы душили его, он так и не вымолвил ни слова, и мы двинулись в путь. Лишь когда мы уже шли полем, у самой деревни, он вдруг принялся превозносить добродетели Маргариты, ее сердечное к нему отношение, да и не только к нему, а ко всем вообще. В глазах у него стояли слезы. Я молчал, занятый мыслью о том, как удивится при нашем появлении мать, — я вовсе не был уверен, что она хорошо нас встретит.
С таким настроением мы вошли в деревню, миновали харчевню «Три голубя» и, не останавливаясь, прошли мимо других домиков. Старая улочка была почти пуста, ибо, помимо множества новобранцев и солдат-ветеранов, еще служивших в армии, немало патриотов было мобилизовано на подвозку съестных припасов и снарядов, так что в поле работали одни женщины да старики.
Мать, слишком уже старая для полевых работ, пряла пряжу, что давало ей от пяти до шести лиаров в день; отец зарабатывал от восьми до десяти су своими корзинами, а в остальном Клод, Матюрина и я втихомолку помогали старикам. Так что если бы не старость, которая всегда приносит с собой болезни и легкую грусть, они были бы вполне счастливы.
Погода стояла отменная, в садах полно было фруктов: через ограды свешивались ветки, усеянные яблоками, грушами, сливами, совсем как в дни нашего детства, когда Никола, Клод, Лизбета и я, босоногие, оборванные, бегали по пыльной дороге или вместе с другими ребятишками, большая половина которых уже давно на том свете, отправлялись в Скалистую лощину.
Воспоминания детства невольно нахлынули на меня, и я призадумался. Две или три старухи смотрели на нас из окошек, но не узнали меня. Воздух гудел от бесчисленного множества мошек, пчелы летали среди листвы. Да, люди исчезают, а вот это — вечно.