История Рима от основания Города
Шрифт:
Но хроника жизни Города сама по себе не складывалась в эпический образ «главенствующего на земле народа». Он располагался где-то глубже эмпирии и требовал другого типа повествования. Он также был подготовлен – на этот раз некоторыми предшественниками Ливия, создавшими в Риме историографическую традицию, которая сосуществовала с летописной и постепенно вытесняла ее. Традиция эта получила в истории литературы название «анналистики». В нее входили исторические сочинения, сохранившиеся лишь в отрывках, но известные нам, кроме того, по позднейшим многочисленным отзывам и упоминаниям. Ливий широко использовал эти сочинения и, следуя своему обычному методу, во многом из них компилировал «Историю Рима от основания Города». Семь раз, например, ссылается он на протяжении первой декады на «Анналы» Лициния Макра, который жил в первой половине I в. до н.э. и в своем сочинении, состоявшем не менее чем из 17 книг, рассказывал о событиях римской истории от Ромула до своего времени. Еще более интенсивно использовал Ливий другого анналиста – Валерия Антиата при описании Второй Пунической войны: в посвященной ей третьей декаде содержится 35 ссылок на этого автора, жившего примерно тогда же, когда Макр, и оставившего огромное сочинение, самое малое – в 75 книгах, также называвшееся,
Понимание это ясно выражено в сохранившемся отрывке из пролога к сочинению младшего анналиста Семпрония Азеллиона: «Основное различие между теми, кто предпочел оставить нам летопись, и теми, кто пытался описать деяния римлян, состоит в следующем: в летописи указывается лишь, что произошло в течение каждого года, так что автор ее пишет как бы дневник или то, что греки называют „эфемериды“. Мне же кажется, что просто сообщать о случившемся недостаточно – надо показать, каким образом оно произошло и какие намерения за этим стояли... Летопись не может побудить людей мужественных и энергичных к защите отечества, а более слабых – толкнуть на какой-то поступок, пусть даже опрометчивый. Писать же, при каком консуле началась война, а при каком кончилась, кто по окончании ее вступил в Город триумфатором и что именно на войне содеяно, не упоминая ни о постановлениях, принятых тем временем сенатом, ни о внесенных законопроектах, ни о замыслах, которыми при всем этом руководствовались, – значит развлекать мальчиков занимательными побасенками, а не писать историю»18.
Программа, здесь изложенная, сводится, как видим, к нескольким пунктам. Главное в историческом сочинении не перечисление фактов, дат и лиц, а обнаружение смысла событий и замыслов тех людей, которые их вызвали. Этот смысл и эти замыслы обнаруживаются в деятельности государства, рассмотренной как целое, а не только в связи с походами и завоеваниями. Значение возникающей таким образом картины и тем самым исторического труда в целом не столько информативное и прикладное, сколько патриотическое и нравственное. Подобная цель не может быть достигнута посредством летописания и требует исторического повествования иного типа. Важная характеристика последнего должна, по-видимому, состоять в преодолении сухости протокольных записей понтификальной летописи и создании ярких, живых и волнующих литературных описаний – без них нельзя было ни представить, «каким образом оно произошло», ни «побудить людей мужественных и энергичных к защите отечества».
Большинство анналистов не во всем сумели выполнить намеченную здесь программу, особенно в том, что касалось стиля. Одни, как Валерий Антиат, в погоне за эффектом вводили явно выдуманные детали: бессовестно преувеличивали число убитых врагов и преуменьшали потери римлян; другие, как Целий Антипатр, отличались «грубой силой и необработанным языком»; Лициний Макр «при всей своей многоречивости обладал некоторым остроумием, но черпал его не в изысканных сочинениях греков, а в книжицах латинских авторов» (Цицерон. О законах, 1, 6). Ливий видел все эти недостатки и даже о своем излюбленном Антиате писал порой с раздражением и насмешкой (XXX, 19, 11; XXXIII, 10, 8). Но видел он и нечто другое: как тщательно они выбирали казалось бы неприметные эпизоды, способные представить душевное величие римлян19, как разворачивали в небольшие яркие оценки ходившие в народе рассказы о суровых нравах, царивших в древних римских семьях20. Эти-то импульсы, шедшие из традиции анналистики, и обусловили второй регистр в повествовании Ливия – тот, который мы выше назвали образным. Наиболее явственно он реализуется в «Истории Рима от основания Города» в двух формах – в описании сцен народного подъема и в речах.
Сцен единения народа в моменты патриотического подъема или религиозного одушевления, его сплочения перед лицом опасности, нависшей над государством, в сочинении Ливия бесконечное множество. Социальные или политические конфликты отступают в такие дни на задний план и оказываются преодоленными, «снятыми». Такова, например, сцена, когда при приближении к Риму армии вольсков в 395 г. (II, 24) из долговых тюрем были освобождены заключенные – они составили отдельный отряд, который прославился своей особой доблестью. Таково описание празднеств после победоносного завершения Второй Пунической войны в 201 г., когда ветеранам были розданы земельные участки, устроены Римские игры и трехдневные Плебейские игры, а «эдилы распределили среди граждан множество зерна, привезенного из Африки Публием Сципионом, по четыре асса за меру, заслужив честной и справедливой раздачей всеобщую благодарность. Состоялись и Плебейские игры... по случаю этих игр был устроен пир Юпитеру» (XXXI, 4, 6). Особенно выразительна картина избрания Корнелия Сципиона в курульные эдилы в 214 г. (XXV, 2), да и многие другие.
Той же цели служат речи, которые Ливий вкладывает в уста персонажей. В сохранившихся 35 книгах содержится 407 речей, во всех 142 книгах их должно было быть, следовательно, 1650, и занимали они самое малое около 12 процентов текста. Речи образуют непосредственно ощутимый важный элемент повествования не только по месту, которое они в нем занимают, но прежде всего по своему значению, порождая то впечатление возвышенной обобщенно идеализированной исторической реальности, которое Ливий стремился создать. Чтобы пережить это впечатление, достаточно перечитать, например, речи Фурия Камилла к народу о недопустимости переноса столицы в Вейи (V, 51—54) или речь Фабия Максима против плана Сципиона открыть военные действия в Африке (XXVIII, 40—42).
Речи в исторических сочинениях древних авторов не воспроизводили подлинный текст речей, реально произнесенных. Это явствует из признаний самих античных писателей21; из сопоставления (там, где сохранилась такая возможность) текста речи, приводимого историком, с эпиграфическим памятником22; из физической невозможности произнести в обстоятельствах, в которых подчас находятся персонажи, те длинные и сложные монологи, что приписывает им автор23. Речи, таким образом, относятся к художественно-образной сфере творчества древнего историка. Из этого бесспорного положения постоянно делался и делается вывод, казавшийся абсолютно естественным: представляя собой «свободную композицию самого историка»24, речи должны рассматриваться не как исторический материал, а как своего рода риторическое упражнение: «Все речи в „Истории” Ливия вымышлены. Действительных речей он в свое повествование не вводил, восполняя собственным воображением недостаток документального материала»25.
Рассмотрение речей в римских исторических сочинениях вообще и в «Истории Рима от основания Города» в частности в более широком контексте не подтверждает столь прямолинейной их оценки. Государственные деятели в Риме сами записывали свои речи, которые затем широко распространялись в обществе (Цицерон. Письма к Аттику, IV, 2); так обстояло дело и во времена Ливия (там же, VI, 3), и в некоторые более ранние периоды, им описанные (XLV, 25, 3)26. Поэтому никак нельзя допустить, чтобы историк вкладывал в уста своим персонажам речи, выражавшие лишь его, историка, воззрения и трактовавшие события по-иному, нежели в оригинальном тексте, бывшем у всех на руках. В тех случаях, когда речь исторического персонажа дошла до нас и в изображении историка, и в эпиграфическом тексте, сличение обоих вариантов помогает более полно выяснить принципы построения речей в сочинениях римских авторов. Классический случай такого рода – упомянутая выше речь императора Клавдия о допущении галлов в сенат в «Анналах» Тацита (XI, 24). Текст ее принадлежит, разумеется, Тациту, но отличается он от оригинала лишь в двух отношениях: развиты положения исходного материала, Тациту наиболее близкие, и переработан стиль источника в соответствии с литературно-эстетическими установками писателя для придания речи яркости, силы, ораторской убедительности; общая мысль, основная аргументация и (насколько можно судить по сильно поврежденному эпиграфическому тексту) построение сохранены. Переработка такого рода никоим образом не была созданием «фикции» на месте «действительной речи». Противоположность «вымышленного» и «действительного», «воображения» и «документального материала» здесь упразднена. Воссозданы подлинные голоса прошлого, но в том единственном виде, который в глазах римлян придавал смысл самому сохранению памяти о человеке или событии, – в совершенной художественной форме27, ибо только так их образ становился «долговечнее меди»28. О том, что Ливий именно так рассматривал воссоздаваемые им речи своих персонажей, свидетельствуют и его собственные слова, и оценки других римских писателей, говорит и сличение созданных им переложений с другими источниками.
Упомянув о выступлении Катона Цензория в сенате в 167 г., Ливий пишет, что, поскольку речь эта сохранилась в письменном виде и входит в пятую книгу Катоновых «Начал», он не хочет «воссоздавать подобие (simulacrum, т.е. образ, призрак, копия в другом материале. – Г.К.) красноречивого мужа, перелагая речь, им произнесенную (XLV, 25, 3). Связь между переложением, т.е. стилистической обработкой речи, и воссоздаваемым образом ее автора устанавливается здесь непосредственно. Об этой же связи говорил Квинтилиан: «Просто невозможно выразить, до какой степени речь каждого соответствует у Ливия и обстоятельствам, и образу человека (cum rebus tum personis accomodata sunt)» (Наставление в ораторском искусстве, X, 1, 101). О том, как все это выглядело конкретно, можно судить на основании следующего эпизода. В 188 г. народный трибун Петилий предъявил братьям Сципионам обвинение в том, что они якобы присвоили 500 талантов серебра, полученных в виде контрибуции от царя Антиоха после победы над ним римлян. Командующим в этом походе числился Луций Сципион, но цель обвинения состояла в том, чтобы скомпрометировать не столько этого довольно заурядного сенатора, сколько его знаменитого брата Публия, победителя Ганнибала. Поэтому и с ответом на обвинение трибуна выступил в народном собрании не Луций, а Публий. По воле случая собрание пришлось на годовщину битвы при Заме, в которой римляне под командованием Публия Сципиона нанесли Ганнибалу решающее поражение. Текст речи известен по позднему изложению (Авл Геллий. Аттические ночи, IV, 18, 3), восходящему, однако, как можно предполагать, к источнику, близкому событиям, и выглядит следующим образом: «Я припоминаю, квириты, что сегодня – тот день, в который я в крупном сражении победил на африканской земле пунийца Ганнибала, заклятого противника вашей власти, и тем даровал вам победу. Не будем же неблагодарны к богам; оставим, по-моему, этого мошенника (т.е. обвинителя – трибуна Петилия. – Г.К.) здесь одного и пойдем скорее возблагодарить Юпитера Всеблагого Величайшего»29.
А теперь посмотрим, во что превращает этот текст Тит Ливий. «Обвиняемый, вызванный в суд, с большой толпой друзей и клиентов прошел посреди собрания и подошел к Рострам. В наступившей тишине он сказал: „Народные трибуны и вы, квириты! Ныне годовщина того дня, когда я счастливо и благополучно в открытом бою сразился в Африке с Ганнибалом и карфагенянами. А потому справедливо было бы оставить на сегодня все тяжбы и ссоры. Я отсюда сейчас же иду на Капитолий поклониться Юпитеру Всеблагому Величайшему, Юноне, Минерве и прочим богам, охраняющим Капитолий и крепость, и возблагодарю их за то, что они мне и в этот день и многократно в других случаях давали разум и силы достаточно служить государству. И вы, квириты, те, кому это не в тягость, пойдите также со мною и молите богов, чтобы и впредь были у вас вожди, подобные мне. Но молите их об этом, только если правда, что оказывавшиеся вами мне с семнадцати лет и до старости почести всегда опережали мой возраст и я своими подвигами превосходил ваши почести”. С ростр он отправился на Капитолий. Вслед за Сципионом отвернулось от обвинителей и пошло за ним все собрание, так что наконец даже писцы и посыльные оставили трибунов. С ними не осталось никого, кроме рабов-служителей и глашатая, который с ростр выкликал обвиняемого» (XXXVIII, 51).