История Рима от основания Города
Шрифт:
Такова была история, протекавшая на глазах Ливия и глубоко вошедшая в его общественно-политический опыт. Как же могло сочетаться подобное развитие римского государства с той задачей, которую Ливий перед собой поставил, – создать сложившийся в ходе многовекового развития единый образ «главенствующего на земле народа» и его res publica, – если и эта история, и этот опыт говорили лишь об одном – об исчерпании общественно-политического потенциала Республики в реальной жизни Рима, об очевидном кризисе и распаде ее организационно-административных структур, о непреложном утверждении ранее ей неведомых форм власти?
История, пережитая Ливием и всем Римом в его эпоху, могла выдвинуть такую задачу и могла обусловить ее решение потому, что события, описанные выше, составляли лишь одну ее сторону, рядом с которой существовала другая, от первой неотделимая, не менее важная и – что особенно надо подчеркнуть – не менее реальная. Революционные сломы в событийной истории осуществлялись на протяжении всей эпохи на фоне стойкой – идеологической и лишь потому организационной – преемственности по отношению к республиканским институтам и упорного консерватизма в общественном сознании, в сфере повседневных отношений подавляющей массы граждан. Преемственность эта была столь стойкой, консерватизм сознания столь упорен, что ни одно самое крутое новшество, ни одна реформа не могли с ними не считаться и ими не окрашиваться. Реформы и новшества, осуществлявшиеся или намечавшиеся вопреки им, в конечном счете неизменно проваливались. В
Античный мир принадлежал к вполне определенной, ранней и довольно примитивной стадии общественного развития. Прибавочного продукта, создаваемого трудом земледельцев, ремесленников, рабов, хватало на содержание весьма ограниченного правящего слоя, простейших государственных институтов, очень небольшой по нынешним масштабам армии. Излишки лишь в самой незначительной мере возвращались в производство, исключали его саморазвитие за счет растущего использования техники и науки, не порождали подлинного исторического динамизма. Эти излишки можно было только потребить – проесть, пропить, «пропраздновать» или «простроить». Ограниченность производства была задана объективно, самой исторической стадией, в которую входили античные общества, и потому примитивный их уклад воспринимался как соответствующий единственно естественному устройству мира, священным нормам бытия. И потому же разрушавшее их развитие общественных сил, несшее с собой деньги и усложнение жизни, выход за пределы и нормы примитивной общины воспринимались как падение нравов, поругание священных начал, как крушение и зло. Гражданская община Рима, как и все другие античные городские республики, была полностью включена в эту систему, и несла в себе ее противоречия. В той мере, в какой она жила, трудилась, вела успешные войны, т.е. развивалась, она не могла не разрушать узкие архаические рамки общинной организации, не выходить за собственные пределы, не перестраивать управление покоренными территориями, дабы обеспечивать рост также и их производительных сил. Но столь же императивно, как развитие, как выход за свои пределы и разрушение старинных норм общественной жизни, были заданы Риму консервативная идеализация этих норм, потребность сохранить традиционные порядки гражданской общины, уклад и атмосферу, им соответствующие, ибо за ними стояли сама историческая основа античного мира, тип его хозяйственного бытия, нравственный строй существования. «Когда уничтожается, разрушается, перестает существовать гражданская община, – писал Цицерон, – то это... как бы напоминает нам уничтожение и гибель мироздания» (О государстве, III, 34). Ливий был свидетелем не только практического изживания Республики, но и на этом фоне – ее особого, своеобразного духовного выживания. Люди, готовившие монархический переворот, деятели нового режима и сами принцепсы постоянно оглядываются на тот уклад жизни и систему норм, которые они же подрывают, стараются, чтобы их деяния рассматривались не столько в новой, практически создаваемой ими, реальной шкале оценок, сколько в старой – духовной, следовательно, иллюзорной, к тому же уничтожаемой, и которая, казалось бы, должна была утратить всякий смысл.
Первым очерком принципата был режим Суллы в 82—78 гг. Стремясь создать аристократическую диктатуру, он покусился на одно из древнейших установлений, лежавших в основе республиканского строя, – на народный трибунат; через несколько лет после смерти Суллы институт этот был восстановлен. Закон о восстановлении народного трибуната провел в 70 г. Гней Помпей. Он был следующим после Суллы наиболее вероятным кандидатом в единоличные правители государства – талантливый полководец, кумир толпы, проведший 20 лет в воинских лагерях и походах и располагавший в результате армией столь же сильной и преданной, как та, что несколькими годами позже привела к власти Цезаря. Но в Испании, при разгроме армии отложившегося от Рима наместника Сертория, он вел себя в строгом соответствии со старинной virtus (Плутарх. Серторий, XXVII; Помпей, XX; Аппиан. Гражданские войны, I, 115, 534—538), аффектированно законопослушно выполнял обязанности гражданина (Плутарх. Помпей, XXII, 4) и в декабре 62 г., высадившись в Брундизии с огромной армией, распустил солдат по домам, в решающий момент сохранив верность Республике и сознательно свернув с пути, который вел его прямо к личной власти.
Двуединый уклад жизни, несший в себе одновременно и разрушение республики-общины, и сохранение ее, получал завершение и высшую санкцию в новом строе, который Август создавал на глазах Ливия и в известном смысле при его участии. О том, что этот строй возник на развалинах Республики и был немыслим в ее рамках, мы уже знаем, – надо понять, что он был немыслим и вне этих рамок. Принципат основывался в равной мере на военной силе и на инерции республиканского мироотношения, на реальности политической и реальности социально-психологической. Власть Августа носила личный характер, но была правильной, законосообразной, потому что принадлежала ему как республиканскому магистрату: он располагал военной силой как проконсул, преторианской гвардией, потому что то была охрана (лишь существенно увеличившаяся в числе), испокон веку полагавшаяся полководцу, руководил деятельностью государства, в том числе и сакральной, как консул, т.е. носитель самой традиционной магистратуры республики, сенатом – как первоприсутствующий, т.е. первый в списке сенаторов, мог влиять на решения сената как «Отец отечества». Последние две «должности» особенно существенны. Первоприсутствие в сенате не было магистратурой, то была дань уважения и признание авторитета, присущего человеку в силу покровительства богов и заслуг перед общиной, – представление, которое проистекало из самых архаических глубин народного сознания. К тем же глубинам восходила и неограниченная власть отца семейства над его членами: присвоенное Августу звание «Отец отечества» означало, что он, подобно отцу семейства, может распоряжаться жизнью, смертью и имуществом каждого гражданина, но не только как верховный правитель, а и потому, что такого рода власть, искони лежавшая в основе семейного уклада римлян и правовых норм, его оформлявших, в народе никогда не вызывала сомнений.
Трибунская власть Августа предполагала, кроме права накладывать вето на сенатские решения, право защиты гражданина от приговора, вынесенного магистратом, а также сакральную неприкосновенность личности трибуна. В условиях нового строя ни одно из этих прав не имело реального значения, ибо принцепс пользовался каждым из них де-факто или на основе других магистратских полномочий. Тем не менее Август, неоднократно отказывавшийся от консульства, с чисто, казалось бы, декоративной трибунской властью не расставался никогда. Объяснение может быть только одно: введенный на заре Республики народный трибунат символизировал сопряжение в рамках государства и в служении ему всех сословий, в него входящих; он не только делал народ в идеале равноправным со старой знатью, но и объявлял их союз священным. Без него государство утрачивало симметрию, а народ – правозащиту. В эмпирической реальности симметрия эта давным-давно не существовала, ибо большинство народа было оттеснено от управления государством, правозащита же осуществлялась другими путями. Но историческая, общественная реальность, по-видимому, не исчерпывалась своей эмпирией. Потребность народа ощущать себя защищенным от произвола богачей и знати, почти не находя себе удовлетворения в практической жизни, оставалась тем не менее столь мощным регулятором
3
Художественно-образное восприятие истории Рима не только было обусловлено содержанием эпохи – оно было порождено также особенностями биографии историка.
По контрасту с бурями времени жизнь Ливия поражает своим внешним спокойствием. К концу 30-х годов мы застаем Ливия в Риме вполне устроенным семейным человеком33, которому полученное в Патавии (сначала дома, потом в риторической школе)34 прекрасное образование и, по-видимому, уцелевшее во всех конфискациях и проскрипциях состояние давали возможность полностью погрузиться в ученые занятия. От них он уже не отвлекался до конца своих дней. Писал философские диалоги и сочинения по риторике35, а примерно с 27 г. отдался работе над исторической эпопеей. Литературный труд поглощал Ливия целиком – ни о каких его общественных выступлениях, ни о каком участии в политической деятельности или о почетных магистратурах, которые бы он занимал, ничего не слышно. В 14 г. н.э. он вернулся в родной Патавий – поступок тоже мало оригинальный: проведя активную жизнь в столице, под старость возвращались на родину многие выходцы из муниципиев и колоний. Тут он продолжал работать до последнего вздоха, написал еще, полностью или не полностью, 22 книги и скончался в четвертый год правления императора Тиберия в возрасте 76 лет.
Эпопея, им созданная, авторского названия, кажется, не имела, или во всяком случае оно не сохранилось. То был труд в 142 книгах, освещавших события в Риме и на фронтах бесчисленных войн, которые он вел, начиная от времен легендарных, предшествовавших возникновению Города (согласно традиции – в 753 г.), и до смерти пасынка Августа, упоминавшегося уже выше Друза, в 9 г. н.э. Труд делился на тематические разделы по десять или иногда по пять книг в каждом. Такие группы книг (их принято называть соответственно декадами или пентадами) публиковались автором по мере их написания. До наших дней сохранились три полные декады – первая, третья и четвертая – и одна неполная – книги 40—45. В своей совокупности они охватывают события «от основания Города» до 293 г. и с 218 по 167. Мы, однако, имеем некоторую возможность судить и о несохранившихся книгах, так как почти к каждой из них (за исключением книг 136 и 137) была сделана еще в древности так называемая периоха – аннотация, кратко передававшая не только основные факты, но и авторскую их оценку. От некоторых книг сохранились также более или менее протяженные фрагменты (в настоящее издание не вошедшие). Сочинение Ливия переписывалось (обычно по декадам) в древности вплоть до V в. К копиям именно этого столетия восходят и основные рукописи; они датируются XI в. Первоиздание появилось в Риме около 1469 г. без книг 33 и 41—45.
Жизнь Ливия производит впечатление сосредоточенной, кабинетной, мало связанной с пульсом времени. «У историка Рима нет истории», – констатировал в XIX в. автор одной из первых научных монографий о нашем авторе36. Были, однако, у этой жизни особенности, заставляющие доверять подобному впечатлению не до конца.
Первая из них связана с родиной Ливия – Патавием и с областью (римляне называли ее Циркумпаданой), центром которой этот город был. У римлянина, говорил Цицерон, две родины (О законах, II, 5). Одна – великая и славная Республика Рима, гражданином которой он является и которой обязан беззаветно служить на поприще гражданском и военном. Другая – местная община, поселение или город, где он появился на свет, в чью почву уходят корни и традиции его рода, где веками сплачивались воедино местные семьи, на поддержку которых человек опирается всю жизнь – и в юности, и в старости, и живя в Риме, и воюя на далеких границах. Связь с родной общиной носила не только практический характер, но и духовный, нравственный. В связях патавийцев со своей родиной этот последний элемент играл особенно значительную роль. Происхождение из Патавия ассоциировалось с нравственной чистотой (Плиний Младший. Письма, I, 14, 6; Марциал, IX, 16, 8), старинной солидарностью гражданского коллектива и патриархальностью нравов, в нем царивших, с верностью традициям республиканской свободы. В проскрипциях триумвиров гибли тысячи людей: жажда даровой наживы толкала на путь безнаказанных преступлений весьма многих – но прежде всего богачей из сословия всадников, стремившихся округлить и умножить свое достояние, достичь сенаторского ценза в миллион сестерциев. В Патавии в эти годы проживало 500 всадников, больше, чем в любом городе Италии, кроме Рима, но, как специально отмечали современники (Страбон, V, 1, 7), гражданские войны не пробудили здесь проскрипционных страстей и жажды шального преступного обогащения. В 41 г. легат Антония (и будущий историк и оратор) Асиний Поллион во главе значительной армии подошел к Патавию, потребовал денег и оружия и получил отказ от старейшин города. Тогда он «обратился через их голову к рабам, обещав им свободу и вознаграждение за донос на господ. Но рабы не последовали этому призыву, предпочтя верность господам свободе»37.
Город с такими нравами не мог сочувствовать политике принцепсов, в которой на протяжении всего первого столетия существования нового строя столь важную роль играл террор по отношению к старинным семьям республиканского происхождения. Отсюда, из Патавия, происходил вождь «последних республиканцев», уже знакомый нам Гай Кассий Лонгин; здесь, в своем родном городе, возрождал полузабытые древние местные обряды и культ свободы Тразея Пет – глава стоической оппозиции в сенате при Нероне (Тацит. Анналы, XVI, 21, 1);38 как показали просопографические исследования недавнего прошлого, ядро сенатской оппозиции Домициану в 80—90-е годы I в. н.э. с ее культом героев Республики – Брута и Кассия составляла группа сенаторов из Патавия и его окрестностей39.