История русской революции, том 2, Октябрьская революция
Шрифт:
Всемогущему главе директории приходилось на каждом шагу убеждаться, что обстановка изменилась, что сопротивление возросло и что приходится кое-что менять, по крайней мере на словах. 7 сентября Верховский заявил для печати, что программа оздоровления армии, выработанная до корниловского мятежа, в настоящий момент должна быть отвергнута, ибо "при данном психологическом состоянии армии" она привела бы лишь к еще большему разложению ее. В ознаменование новой эры военный министр выступил перед Исполнительным комитетом. Пусть не беспокоятся: генерал Алексеев уйдет и вместе с ним уйдут все, кто так или иначе примыкал к корниловскому восстанию. Здоровые начала армии нужно прививать "не пулеметами и нагайками, а путем внушения идей права, справедливости и строгой дисциплины". Это совсем пахло весенними днями революции. Но на дворе стоял сентябрь, надвигалась осень. Алексеев был через несколько дней действительно смещен, и его место занял генерал Духонин: преимущество этого генерала состояло в том, что его не знали. [297]
В возмещение за уступки военный и морской министры требовали от Исполнительного
Созыв Демократического совещания был решен в дни корниловского восстания. Оно должно было еще раз показать силу демократии, внушить уважение к ней противникам справа и слева и - не последняя из задач - обуздать зарвавшегося Керенского. Соглашатели серьезно намеревались подчинить правительство какому-либо импровизованному представительству до созыва Учредительного собрания. Буржуазия заранее отнеслась к совещанию враждебно, усматривая в нем попытку закрепить позиции, которые демократия вернула себе победой над Корниловым. "Затея Церетели, - пишет Милюков в своей "Истории", - являлась, по существу, полной капитуляцией перед планами Ленина и Троцкого". Как раз наоборот: затея Церетели была направлена на то, чтобы парализовать борьбу большевиков за власть советов. Демократическое совещание противопоставлялось съезду советов. Соглашатели создавали для себя новую базу, пытаясь задавить советы искусственным сочетанием всякого рода организаций. Демократы распределяли голоса по собственному усмотрению, руководствуясь одной заботой: обеспечить себе бесспорное большинство. Верхушечные организации [298]
оказались представлены несравненно полнее, чем низшие. Органы самоуправления, в том числе и недемократизованные земства, получили огромный перевес над советами. Кооператоры оказались в роли вершителей судеб.
Не занимавшие раньше в политике никакого места кооператоры выдвинулись на политическую арену в первые в дни московского совещания и с этого времени начали выступать не иначе как от 20 миллионов своих членов или, еще проще, от "половины населения России". Корнями своими кооперация уходила в деревню через верхние ее слои, которые одобряли "справедливую" экспроприацию дворян под условием, чтобы их собственные участки, нередко весьма значительные, получили не только защиту, но и приращение. Вожди кооперации вербовались из либерально-народнической, отчасти либерально-марксистской интеллигенции, создававшей естественный мост между кадетами и соглашателями. К большевикам кооператоры относились с той же ненавистью, с какой кулак относится к непокорному батраку. Соглашатели с жадностью уцепились за сбросивших маску нейтральности кооператоров, чтобы подкрепить себя против большевиков. Ленин жестоко клеймил поваров демократической кухни. "Десять убежденных солдат или рабочих из отсталой фабрики, - писал он, - стоят в тысячу раз больше, чем сотни подтасованных... делегатов". Троцкий доказывал в Петроградском Совете, что чиновники кооперации так же мало выражают политическую волю крестьян, как врач - политическую волю своих пациентов или почтовый чиновник - взгляды отправителей и получателей писем: "Кооператоры должны быть хорошими организаторами, купцами, бухгалтерами, но защиту классовых прав крестьяне, как и рабочие, передают своим советам". Это не помешало кооператорам получить полтораста мест и, вместе с переформированными земствами и всякими другими притянутыми за волосы организациями, совершенно исказить характер представительства масс.
Петроградский Совет включил в список своих делегатов на совещание Ленина и Зиновьева. Правительство отдало распоряжение арестовать обоих при входе в здание театра, но не в самом зале заседания: таков был, очевидно, компромисс между соглашателями и Керенским. Но дело ограничилось политической демонстрацией Совета: ни Ленин, ни Зиновьев не собирались являться на совещание. Ленин считал, что большевикам там вообще нечего делать. [299]
Совещание открылось 14 сентября, ровно через месяц после Государственного, в зрительной зале Александрийского театра. Число допущенных представителей доходило до 1775. Около 1200 присутствовало при открытии. Большевики, разумеется, были в меньшинстве. Но, несмотря на все ухищрения избирательной системы, они представляли очень внушительную группу, которая по некоторым вопросам собирала вокруг себя свыше трети всего состава.
Достойно ли сильного правительства выступать перед каким-то "частным" совещанием? Этот вопрос составлял предмет больших колебаний в Зимнем дворце и отраженных волнений в Александринке. В конце концов глава правительства решил показаться демократии. "Встреченный аплодисментами, - рассказывает Шляпников о
Вынужденный всей обстановкой представить объяснения по поводу своей роли в заговоре, Керенский и на этот раз слишком понадеялся на импровизацию. "Я знаю, чего они хотели, - проговорился он, - потому что они, прежде чем искать Корнилова, приходили ко мне и мне предлагали этот путь". Слева кричат: "Кто приходил?.. Кто предлагал?" Испуганный резонансом собственных слов, Керенский уже успел замкнуться. Но политическая подоплека заговора раскрылась и наименее мудрым. Украинский соглашатель Порш докладывал, по возвращении, киевской Раде: "Керенскому не удалось доказать свою непричастность к корниловскому восстанию". Но глава правительства нанес себе в своей речи и другой, не менее тяжкий удар. Когда в ответ на всем надоевшие фразы - "в момент опасности все придут и объяснятся" и пр., ему кричали: "А смертная казнь?" - оратор, потеряв равновесие, совершенно неожиданно для всех, как, вероятно, и для самого себя, воскликнул: "Подождите сначала, когда хотя бы один смертный приговор будет подписан мной, верховным главнокомандующим, [300] и я тогда позволю вам проклинать меня". К эстраде приближается солдат и кричит в упор: "Вы - горе родины". Вот как! Он, Керенский, готов был забыть то высокое место, которое он занимает, чтобы объясниться с совещанием, как человек. "Но человека не все здесь понимают". Поэтому он скажет языком власти: "каждый, кто осмелится"... Увы, это уже слышали в Москве, и Корнилов все-таки осмелился.
"Если смертная казнь была необходима, - спрашивал в своей речи Троцкий, - то как он, Керенский, решается сказать, что не сделает из нее употребления? А если он считает возможным обязаться перед демократией не применять смертную казнь, то... он превращает ее восстановление в акт легкомыслия, стоящий за пределами преступности". С этим соглашался весь зал, одни молча, другие бурно. "Керенский своим признанием и себя, и Временное правительство сильно в то время дискредитировал", - говорит его коллега и почитатель, товарищ министра юстиции Демьянов.
Ни один из министров не мог рассказать, что, собственно, делало правительство помимо разрешения вопросов собственного существования. Хозяйственные мероприятия? Нельзя назвать ни одного. Политика мира? "Я не знаю, - говорил бывший министр юстиции Зарудный, наиболее откровенный, - делало ли Временное правительство в этом отношении что-нибудь, я не видел этого". Зарудный недоуменно жаловался на то, что "вся власть оказалась в руках одного человека", по намеку которого министры приходили и уходили. Церетели неосторожно подхватил эту тему: "Пусть сама демократия пеняет на себя, если на высоте у ее представителя закружилась голова". Но как раз Церетели полнее всего воплощал в себе те черты демократии, которые порождали бонапартистские тенденции власти. "Почему Керенский занял то место, которое он занимает теперь?
– возражал Троцкий: вакансия на Керенского была открыта слабостью и нерешительностью демократии.
– Я здесь не слышал ни одного оратора, который бы взял на себя малозавидную честь защищать директорию или ее председателя". После взрыва протестов оратор продолжает: "Я очень жалею, что та точка зрения, которая сейчас находит в зале такое бурное выражение, не нашла своего членораздельного выражения на этой трибуне. Ни один оратор не вышел сюда и не сказал нам: зачем вы спорите о прошлой коалиции, зачем задумываетесь о будущей? [301]
У нас есть Керенский, и этого довольно..." Но большевистская постановка вопроса почти автоматически сплачивает Церетели с Зарудным и их обоих - с Керенским. Об этом метко писал Милюков: Зарудный мог жаловаться на самовластие Керенского, Церетели мог намекать на то, что у главы правительства закружилась голова, - "это были слова"; когда же Троцкий констатировал, что в совещании никто не взял на себя открытой защиты Керенского, "собрание сразу почувствовало, что это говорит общий враг".
О власти люди, ее представлявшие, говорили не иначе как о бремени и несчастье. Борьба за власть? Министр Пешехонов поучал: "Власть представляется теперь такой вещью, от которой все открещиваются". Так ли? Корнилов не открещивался. Но совсем свежий урок был уже наполовину забыт. Церетели негодовал на большевиков, которые сами власти не берут, а толкают к власти советы. Мысль Церетели подхватили другие. Да, большевики должны взять власть!
– говорилось вполголоса за столом президиума. Авксентьев обратился к сидевшему поблизости Шляпникову: "Возьмите власть, за вами идут массы". Отвечая соседу в тон, Шляпников предложил положить сперва власть на стол президиума. Полуиронические вызовы по адресу большевиков, проходившие и через речи с трибуны и через кулуарные беседы, были отчасти издевательством, отчасти разведкой. Что думают делать дальше эти люди, ставшие во главе Петроградского, Московского и многих провинциальных советов? Неужели же они действительно посмеют захватить власть? Этому не верили. За два дня до вызывающего выступления Церетели "Речь" писала, что лучшим способом на долгие годы освободиться от большевизма было бы вручение его вождям судеб страны; но "сами эти печальные герои дня отнюдь не стремятся на самом деле к захвату всей полноты власти... практически их позиция не может ни с какой точки зрения быть принята в расчет". Это горделивое заключение было по меньшей мере поспешно.