История унтера Иванова
Шрифт:
— Ох, оставь, Бестужев! — взмолился Одоевский.
— То-то «оставь»! Батюшка мой Александр Федосеевич, когда я в отрочестве, о подвигах ратных мечтая, про сражение, в коем его ранили, повествовать просил, вместо того мне сказал: «Что про смерть чужую вспоминать? Попадешь в огонь — знаю, не сробеешь: ты Бестужев. А вот о чем тебя прошу, как друга. Ставши офицером, не уподобляйся волку, беззащитных зайцев тиранящему. Всегда помни, что солдаты в бою львы, а в казарме — люди, во всем тебе подобные, коих наставлять тебе доверено». И знаешь ли, Одоевский, что меня не раз удивляло?
—
— Почему ни один из тех, кого фухтелями калечат, не вырвет свою саблю из ножен да не рубанет того ротмистра или поручика, который приказал его истязать. Положим, за то забьют кнутом, но ведь и так смерть неминучая. А случись раз-другой такая острастка, честное слово, прыти у господ офицеров поубавилось бы…
Одна из следующих поездок началась тем, что у Кюхельбекера при посадке в седло лопнула штрипка на брюках. Конечно, это заметил Бестужев, а не сам Вильгельм Карлович, который весьма горячо толковал приятелям про задуманные стихи. Тот же Бестужев настоял, что так ехать нельзя — штанина будет непристойно задираться. Семен Балашов вызвался быстро произвести починку. Чертыхаясь, Кюхельбекер слез с коня и направился в дом, а Одоевский с Бестужевым, крикнув ему, что едут шагом на Ропшинскую дорогу, тронулись по улице, сопровождаемые Ивановым.
Перед одним из домов несколько подростков играли в бабки.
— Вот ты, князь-белоручка, наверно, битку в руке не держал и слова такого, может, не слышал? — сказал адъютант. — А я об заклад побьюсь, что за шесть шагов любую бабку выбью.
— Сидя на коне, легко хвалиться, — подзадорил Одоевский.
— Так покажем корнету драгунскую меткость! — воскликнул адъютант.
Спрыгнув с коня, он отдал поводья Иванову, после чего обратился к игрокам:
— А ну, дайте мне, православные, битку потяжелей. Со скольких шагов пальба идет?
— С пяти, ваше благородие, — ответил один из мальчиков, указывая на черту, проведенную по земле.
— А я до семи прибавлю, — сказал Бестужев. Шагнул два раза, подхватив саблю, повернулся по-строевому, выставил вперед ногу, оперся рукой о колено. — Так которую, князь, первой выбивать?
— Правофланговую, — решил Одоевский.
Адъютант склонил корпус, поднял битку против прищуренного глаза и метнул ее. Правая крайняя бабка покатилась, кувыркаясь.
— А теперь которую? — спросил Бестужев, когда паренек принес ему битку.
— Ну, левофланговую.
— S'il vous plait! [49] — поклонился адъютант, посмотрел на мишень, сделал снова выпад и, так же метко выбив вторую бабку, указанную Одоевским, отдал битку ребятам и не спеша, дурашливо-торжественной походкой направился к коню.
— Ну и барин! — восхищенно сказал старший из подростков. — У нас никому не суметь, чтоб на выборку… Вот так барин!
49
Пожалуйста! (фр.)
Когда отъехали шагов сто, Бестужев сказал уже серьезно:
— В том и дело, Одоевский, что парень ошибся. Я не совсем-то барин. Матушка моя Прасковья Михайловна женщина простого звания, что не помешало ей с отцом прожить двадцать лет душа в душу. «Голубой», стародворянской крови во мне половина. Я как раз в равном расстоянии между вашим сиятельством и тезкой нашим. Ты — высокопородный аристократ и оттого ленишься записывать свои прекрасные стихи и острые мысли о словесности; я — полукровка, который пишет повести и статьи для того, чтобы печатать и деньги за них получать, а унтер наш любезный, герой и защита отечества, основа всех основ, — крестьянин и солдат, которому дай бог вынести тяжкий груз, на него навьюченный бесправием и государевой службой…
— Может быть, именно от материнской свежей крови, — раздумчиво сказал князь, — во всех вас, братьях Бестужевых, такие силы к действию?.. Но где ты так навострился в бабки играть?
— В лагере под Сиворицами, когда юнкером был и, братний совет исполняя, с драгунами каждый вечер играл. Но где же Кюхель? — обернулся в седле адъютант. — Еще что у него лопнуло? Или, нас забывши, впился снова в своего Гофмана?
Они заговорили о книгах, а Иванов думал: «Что бары на простых девушках женятся, такое не раз слышал, но чтобы офицер гвардейский того не стыдился — вот диво истинное…»
В этот день, когда нагнавший их Кюхельбекер, по обыкновению, заговорил на привале о несправедливости в государстве, Бестужев с жаром поддержал его и прочел свои стихи, в которых доставалось помещикам и генералам, графу Аракчееву и самому царю. Кончались те стихи словами:
Вот как худо на Руси, Что и боже упаси!..И когда, послушав их, Одоевский спросил:
— Так что же нам-то делать следует?
Бестужев ответил:
— Вот про то и спор: что и когда?..
Случилось еще в то лето, что на выезде из Стрельны кавалькаду встретил корнет Ринкевич верхом и поехал вместе. Так и он разом подхватил хулу на крепостное право, на законы и нисколько не берегся, будто о погоде или о новом своем коне заговорил.
А Иванова от таких речей, несмотря на жаркое лето, мороз по шкуре драл. Он оглядывался, не слышит ли кто, что болтают молодые господа. За такое даже их по головке не погладят…
О том же, очевидно, часто думал и Никита, слушавший барские разговоры в комнатах. Но старого слугу не так они смущали. Как-то на слова Иванова, что боится, не подслушал бы кто таких вольных речей, Никита сказал:
— Конечно, не дай бог… А само-то по себе — обнаковенная господская блажь. Князь Иван Сергеевич, когда молодые были, тоже книг французских начитаются да пойдут, бывало, рассуждать: все люди равные, рабство противно природе и надобно его изничтожить… Как же! Разве мыслимо, чтоб в России без крепостных? Сам бы что делать зачал? Так и Александр Иваныч: поболтает, сколько положено, и за ум возьмется. Хотя бы влюбился путем в барышню из хорошего дому да женился. Двадцать три года в ноябре, а он будто шестнадцати лет.